Chapter 1: Мальчик
Chapter Text
Это начнется, когда ему исполнится лет пять, или, может быть, шесть — потом Дик не сможет с уверенностью сказать, когда именно, но тот, самый первый раз до сих пор стоит у него перед глазами: вот он, совсем маленький, смеясь, бежит длинными замковыми коридорами; одна из горничных, хохотушка Бэт, ловит его, розовощекого кудрявого барчука, кружит, вталкивает в открытую дверь матушкиных покоев и звонко говорит второй, раскладывающей по скамьям вынутое из сундуков зимнее платье:
— Глянь-ка, Дейзи, какой хорошенький!
«Хорошенький», — звучит голос Дейзи в его голове. — «Уж такой хорошенький, такой сладкий… Станет постарше — все отдам за один лишь поцелуй».
— Ну так целуй! — Дик вырывается из удерживающих его рук, подбегает к Дейзи, шутливо дергает за юбку — конечно, он уже большой мальчик, и знает, что это называется «поведение, недостойное благородного человека», но сейчас ему очень-очень весело и хочется играть. — Целуй сейчас, я ведь уеду отсюда, когда вырасту!
Дейзи отшатывается. Тяжелый отцовский колет, шитый золотом, падает на пол.
— Целуй! — Дик нетерпеливо топает ножкой — пусть бы уже поцеловала скорее, а потом он потрогает пальцем сияющие узоры, надо же проверить, колючие они или нет. — Целуй, раз хотела, я все слышал!
— Помилуйте, тан Ричард, — испуганно причитает девушка, оглядываясь на двери хозяйской спальни, — я ведь ничего не говорила!
— Но я же слышал! — протестует Дик. — Матушка! Матушка! Дейзи сперва сказала, что хочет меня поцеловать, а теперь отказывается!
— Вот как? — герцогиня Окделл, бесшумно выросшая на пороге, холодно смотрит на Дейзи, белую, как полотно. — И давно ли мой сын вызывает у тебя греховные желания?
— Ох, госпожа, — хохотушка Бэт почему-то кидается ей в ноги. — Но Дейзи не сказала ни слова! С чего господину графу вздумалось на нее наговаривать, ума не приложу!
— Но она сказала, я же слышал! — от отчаяния Дик готов расплакаться: эти негодницы хотят выставить его лгуном, но он же не такой, не такой, не такой! — Ты, Бэт, засмеялась, сказала «посмотри, Дейзи, какой хорошенький», а ты, Дейзи, ответила, что да, хорошенький, и что сладкий, и что ты хочешь меня целовать! А я и не сладкий вовсе, сегодня к завтраку сладкого не подавали! Прикажите ей, матушка, пусть попробует и убедится сама! — он сердито всхлипывает, вытягивает губы трубочкой.
— Ступайте в часовню, граф Горик, — отрешенно говорит матушка. — Скажите отцу Маттео, что я велела вам четырежды четыре раза прочесть «покаяние». А ты, Дейзи, подойди ко мне.
Больше Дик ее не увидит, не увидит никогда — другие служанки потом станут шептаться, что герцогиня велела примерно наказать Дейзи, чтобы остальные знали свое место, но, на ее счастье, с охоты вернулся герцог Окделл, и поэтому ее не стали сечь, а просто отослали в деревню, взяв вместо неё молчунью Берилл. Самого же Дикона после того случая прислуга станет обходить за полхорны, не поднимая глаз, и ничья рука больше не потянется приласкать его или утешить. Поначалу он не понимает, в чем дело — вчерашний любимец стряпух и горничных, Дик потерянно бродит по замку, пытаясь заговорить с каждой встречной; женщины шарахаются от него, словно от заразы, и даже капитан Рут, прежде охотно сажавший его к себе на колени и угощавший лесными орехами, держится с ним теперь не в пример строже — никому не хочется повторить судьбу несчастной Дейзи и остаться без места. В голове у Дикона тихо и пусто, и никто больше не хочет его целовать.
Он начинает понимать, что к чему, только когда ему исполняется четырнадцать — в тот год они с Айри несколько раз приезжают в Ларак. Матушка от этого не в восторге, но отказать дяде Эйвону не решается, и поэтому молодые Окделлы подолгу гостят у него, не торопясь возвращаться обратно. В Лараке все проще — дом, обстановка, да и нравы, в общем-то, тоже; никто не требует выходить к завтраку при полном параде, никто не запрещает бегать взапуски и объедать крыжовник с куста, никто не заставляет четырежды по четыре раза читать «покаяние» за одно только слово «поцелуй». К графине Ларак приезжают двоюродные племянницы, соседи словно бы случайно привозят дочерей — позвольте представить, герцог Окделл, это наша Розамунда, минувшей весной ей сравнялось тринадцать — и голова Дикона наполняется неумолчным хрустальным щебетом. «Хорошенький, хорошенький»,— нежные полудетские голоса шепчутся, толкутся внутри черепа, спорят друг с другом, отскакивают от измученных барабанных перепонок, будто мелкие сухие горошины: «такой хорошенький, вот бы подарил ленту, или цветок, да я сама подарю ему что угодно, кого же ему сосватают, вот бы меня, меня, меня!»… Дик зажимает голову руками. Дядя Эйвон смеется, смеются гости, весело прыскают девчонки… В какой-то из вечеров, измученный этим бесконечным хором, Дик не выдерживает. Ему хочется закричать — я же все, все слышу, я знаю, зачем вы здесь, чего вы все хотите! — но вместо этого он срывается прочь и бежит, бежит так быстро, как прежде не бегал ни в одной игре. Сердитая Айри найдет его лишь два часа спустя в дальнем конце сада:
— Пойдем! Все разошлись. Тетушка не велела, но я припрятала для тебя кусок пирога.
Дику хотелось бы знать, что она думает, но ее мыслей он не слышит — наверное, она не считает его «хорошеньким», в этом все дело. Мыслей матушки он не слышит тоже, но это не расстраивает… наверное, было бы удобно знать наперед, когда ей вздумается вновь мучить его своими нравоучениями, но услышать истинный голос своей матери он страшится.
Потом, много позже, вспоминая свою жизнь, герцог Окделл будет представлять ее книгой. Первая глава сего трактата, право, довольна скучна — вот отец несет маленького Дикона на плечах, вот его в первый раз сажают на пони, вот он взбирается на кряжистую невысокую яблоню и никак не может спуститься обратно. На этой странице он учится танцевать, и они с Айри кружатся вдвоем в пустом гербовом зале, на этой он рыдает над шпагой отца, убитого подлой рукой грязного олларовского прихвостня, на этой — стоит на крепостной стене и смотрит на далекий вражеский полк, черно-белой гусеницей медленно ползущий к его дому с грозового юга.
А вот здесь ему пятнадцать. Матушка наказывает его за очередную провинность, вновь посылая к отцу Маттео. Идти читать «покаяние», стоя на коленях, ужасно не хочется — на улице солнце и долгожданное тепло, а священник, как обычно, примется поучать и занудствовать… но ослушаться матушки никак нельзя, и потому Дик понуро плетется в часовню. У расцвеченного багряными и золотыми отблесками витражей алтаря копошится отец Маттео — на стук открывающейся двери он оборачивается, приветливо кивает.
«Хорошенький», — звучит холодный скрипучий голос в голове Дикона: — «слишком хорошенький для юноши. Опять напроказничал. Надо бы высечь, да нельзя… а я бы, признаться, высек». Дик застывает, смотрит испуганно — это же не может, не имеет права быть правдой?
— Подойдите, дитя мое, — ласково говорит ему отец Маттео. — Ну, что на этот раз?
«Велеть спустить штаны, лечь на скамью» — голос в голове Дика совсем не ласков. «Или нет, пусть сперва ляжет, а уж после заголяется, ерзая, приподнимая зад».
— Что на этот раз? — мягко повторяет священник. «Ноги по сторонам скамейки, ваша светлость, дайте я помогу вам избавиться от исподнего. Не прикрывайтесь, мальчик мой, ибо не имеет смертный срама пред лицом слуги Создателя нашего. Нуте-с, расслабьтесь, дайте-ка прежде порки я проверю, не согрешили ли вы больше дозволенного. Не дергайтесь, дитя мое, не сопротивляйтесь, это палец, пока это всего лишь один палец…»
Дик кричит.
Ноги не слушаются его — и потому он прижимается к каменной стене и кричит так, словно костлявая рука эсператиста и впрямь ухватила его штаны, норовя стянуть их, засунуть руку внутрь... На крик сбегаются слуги; приходит матушка, отрешенно слушает сбивчивую, испуганную речь своего духовника (нет, нет, он решительно не понимает, что за закатная тварь вселилась в молодого герцога Окделла), поджимает губы. Дику кажется, будто она знает больше, чем говорит — но она молчит, а сам он ни за что не пойдет к ней с такими разговорами. Конечно, теперь он уже совсем взрослый юноша, неоднократно слышавший от конюхов и псарей о странных и низменных желаниях, испытываемых мужчинами к женщинам — но о том, что некоторым мужчинам может хотеться настолько странного — нет! — страшного, и уж особенно о том, что другой человек может слышать их тайные мысли… Может быть, — думает Дик, — с отцом случалось что-то подобное? Во всяком случае, герцогиня Мирабелла больше не посылает Дикона в часовню на душеспасительные беседы, но он все равно считает месяцы и дни до отъезда в Лаик.
Да, весной, когда Дикону исполняется шестнадцать, в замок приходит письмо из Олларии — как всякий благородный юноша его достоинства, в назначенный срок герцог Окделл будет истребован в распоряжение короны, и, проведя положенные месяцы в Лаик, прослужит затем обязательные три года в оруженосцах у одного из Лучших Людей королевства. Матушка возмущенно рвет бумагу, бросает в камин — герцогу Окделлу не пристало быть на побегушках у какого-нибудь навозника! Сам Дик, наверное, хотел бы уехать отсюда — отец, когда был жив, иногда рассказывал, как весело проводил время и с однокорытниками, и после, на службе у своего эра, маркиза Эр-При — но матушка считает, что долг герцога Окделла состоит в том, чтобы управлять своими землями, поскорее жениться и продолжить свой славный род, а не пресмыкаться перед прихвостнями узурпатора… впрочем, вскоре посыльный привезет ей другое письмо, от кансильера, и она переменит свое решение.
— Мужайтесь, сын мой, — говорит она. — Друзья вашего покойного отца надеются, что вы разделите с ними тяготы борьбы за возрождение Великой Талигойи. Ваш отец должен быть отмщен. Слушайтесь графа Штанцлера во всем и уповайте на милость Создателя.
Дик молча кивает, целует воздух над тонкими пальцами своей матери — здесь и сейчас его желания не значат ничего, но, если бы ему было дозволено решать самому, сонной жизни в родном доме он однозначно предпочел бы службу в столице… кроме того, возможно, — робко надеется он, — там, вдали от Надора, его странная хворь пройдет, и голоса оставят его.
О, как же горько он ошибается.
***
В столицу Дика отвозит вездесущий дядя Эйвон. Его мыслей он не слышит, а вот голос эра Августа — тусклый, старческий, надтреснутый — начинает звучать в его голове сразу, стоит лишь тому переступить порог их временного пристанища в «Мерине и кобыле».
— Дикон! Совсем большой… — кансильер, облаченный в платье орлларианского клирика, обнимает его, затем отстраняет, придерживая за плечи, умильно, по-отечески оглядывая: — одно лицо с Эгмонтом, разве что...
«Хорошенький. Надо же, какой хорошенький», — Дик сжимает зубы и старается улыбаться, глядя в мутные стариковские глаза с покрасневшими белками, — «как бы это использовать… Отдать на съедение Катари? Подложить под Ворона? Из-за папаши, помнится, похотливые скоты-южане грызлись, словно кобели из-за течной суки, что же будет, когда мы представим ко двору сынишку… впрочем, полакомиться эдакой прелестью и я бы не отказался. Пригласить в гости, подкормить, приручить, обласкать, напоить, чтобы стал послушным…».
— Не нужно, чтобы кто-то знал о нашем знакомстве. Через четыре месяца унары получают право встречаться с родичами, — многозначительно говорит эр Август, — но до тех пор ты будешь…
«Ты будешь моим, Ричард Окделл», — слышит Дик, — «прежде, чем лечь с Вороном, ты достанешься мне».
«Нет!» — мысленно кричит Дик, не отводя взгляда от одутловатого некрасивого лица. — «Я не достанусь никому, это мерзко, мерзко!» — но кансильер его, разумеется, не слышит. Его никто не слышит, и он больше не слышит никого — в столице слишком много людей, а вычленять из окружающего его неумолчного гула «те самые» голоса он пока не научился. Однако в Лаик он услышит чей-то голос прямо за первым совместным завтраком с другими унарами — и, словно от удара плетью, вздрогнет от взрывающегося внутри его головы ненавистного:
«Хорошенький».
В этом дерзком, совсем еще юном голосе ему чудится ломкая мальчишеская хрипотца. Он звучит где-то рядом, кажется, слева — с Диком такое случается в первый раз, слышать голос и не видеть его обладателя. — «Какой хорошенький. Сладкая сероглазая недотрога, вот же повезет кому-то в этом хлеву».
Ментор? Прислуга? Голос отчетливо молод, и это немного успокаивает — все-таки слышать такое от ровесника не так гнусно, как от старика. Кто-то из унаров? Капитан Арамона заставляет всех выйти и представиться, и Дик, замерев, слушает, как однокорытники называют свои имена.
— Карл… унар Карл! — нет, толстяк, это не ты, тот голос был приятнее и звонче.
— Унар Альберто! — и не ты, изящный темноволосый парень напротив.
— Унар Эстебан! — Дик вздрагивает, опускает глаза. «Хорошенький», — слышит он. «Ты ведь у нас Окделл, так? Хотел бы я подружиться с твоей надорской задницей».
Значит, унар Эстебан, — Дик невольно кривится, украдкой разглядывая надменное породистое лицо. Право, лучше бы это был толстый Карл или прыщавый лопоухий парень, сидящий с краю — только не этот высокий красивый юноша с умным дерзким взглядом. Как жаль, что ты такой испорченный, унар Эстебан, — думает Дик и встает, когда наступает его черед представиться, — я ведь и правда мог бы захотеть с тобой подружиться. Теперь, конечно, ни о какой дружбе между ними не может быть и речи — впрочем, общение унаров между собой не поощряется.
Первые недели в Лаик тянутся, словно годы. Холодные пыльные комнаты, строгий устав, скучные уроки, скудная еда — королевство капитана Арамоны больше похоже на тюрьму или склеп, чем на место, где воспитывают достойных защитников короны. В учении Дик успевает не хуже, но и не лучше остальных — всегда находится кто-то, кто быстрее него складывает и умножает, лучше разбирается в землеописании и пишет сонеты. Стоя в кругу однокорытников и глядя, как фехтуют унар Альберто и унар Эстебан, ему остается лишь завистливо вздыхать — капитан Рут, конечно, был мастером клинка, но до тех, кто учил Салину и Колиньяра ему было ох как далеко. Впервые в жизни оказавшись среди равных себе юношей, Дик с радостью обзавелся бы товарищем, и не одним (не из навозников, разумеется, но ведь и Людей Чести среди его однокорытников немало!), однако в первые месяцы унарам запрещено разговаривать друг с другом, и их голоса он слышит лишь во время молитв и занятий.
Голос унара Эстебана звучит в нем всегда. Всегда или почти всегда — не имеет значения; слыша его, он вздрагивает каждый раз, как в первый, словно до сих пор не может поверить в то, что на уме у этого отличника, любимца менторов и Арамоны на самом деле не учеба, а… вот такое.
«Опять я вместо того, чтобы спать, полночи некуртуазно дрочил, и все из-за тебя, мой лапочка» — шелестит в голове Дика еще до того, как ненавистный Колиньяр входит в трапезную.
«И тебе доброго утра, унар Эстебан», — думает Дикон, со вздохом приступая к нищенскому завтраку.
«Хочу тебя», — тяжелый взгляд буравит затылок. — «Только попадись мне вечером в коридоре».
«Ненавижу тебя», — думает Дик, не оборачиваясь. — «Только попробуй тронь. Только попробуй». На ночь унаров запирают по комнатам — но что будет, если Эстебан даст пару монет одному из служителей, и тот «случайно» забудет закрыть замок на его двери? Быть может, Колиньяр прокрадется по темному коридору, вжимаясь в стену, постоит немного, медленно ведя пальцем по еле заметным линиям, вырезанным монахами на массивной двери столетия назад. Линии образуют эсперу; палец Эстебана задержится на каждом ее луче, его губы беззвучно прошепчут х-о-ч-у-т-е-б — и, выдохнув в пустоту последнее «я», ночной гость бесшумно отодвинет засов, войдет в комнату, подойдет к кровати, на ходу расшнуровывая рубашку… Всякий раз за ужином Дик вертит вилку в руках, не решаясь спрятать ее в карман — Люди Чести не опускаются до воровства, но что прикажете делать, если родовой кинжал у него забрали в первый же день, а иного оружия, хоть как-то годного на то, чтобы защитить себя, в Лаик раздобыть негде? Он закрывает глаза, представляет, как всаживает острые зубцы в обнаженную грудь унара Эстебана, и ему становится немного легче.
Олларию накрывают дожди. Дикону трудно дышать — холодная отравленная взвесь, которую здесь зовут воздухом, оседает в легких, вырывается из него густым надсадным кашлем. К нему приводят лекаря; тот, приложив деревянную трубочку к его измученной груди и зачем-то сосчитав пульс, велит подавать унару Ричарду теплое питье и три дня не выпускать из кельи. Никто из однокорытников ожидаемо не заходит его проведать — лишь голос унара Эстебана с каждым часом становится все настойчивее, все громче. «Хочу тебя», — Дик слышит своего недруга так явственно, словно тот и впрямь стоит у него под дверью, не решаясь тронуть засов. — «Спрятался от меня, сладкая маленькая сучка. Спустить бы тебе в рот, чтобы перестал так погано ухмыляться». Дик хочет крикнуть, чтобы Колиньяр убирался, что он ему не маленький, он не ниже его ростом, а уж сучка тут и вовсе унар Эстебан, и что он понятия не имеет, что тот хочет сделать с его ртом, и узнавать не собирается, а потом… а потом он, кажется, понимает — и его снова бросает в жар. В лихорадочно пылающем мозгу проносятся странные, страшные в своем бесстыдстве картины — вот Колиньяр наваливается на него, прижимает к жесткому ложу, вот, удерживая одной рукой, второй поспешно развязывает штаны, вот тыкает ему прямо в губы своим восставшим естеством, приказывая открыть рот и не сопротивляться; Дикону должно бы стать противно и жутко, но его собственная плоть наливается сладкой тяжестью, рука сама тянется под исподнее… Дик испуганно вскакивает с кровати, падает на колени и читает «покаяние», пока голос не перестает его слушаться.
А ведь он и не знал, что можно желать — такого. Что люди вообще могут делать так друг с другом. Разумеется, Дик видел случки на псарне, видел, как приводили течных кобыл к возрастному, еще отцовскому жеребцу, доводилось ему случайно натыкаться и на парочки, уединившиеся в кладовой или на сеновале — но о том, что описывал сейчас в его голове развращенный Колиньяр, он и не слыхивал. Может быть, думает Дик, так принято здесь, в столице? Может, подобное обращение заведено между навозниками? В том, что Людям Чести не свойственны такие пороки, Дик не сомневается.
Выпадает снег. Тусклое зимнее солнце, тонущее в тучах, не в силах пробиться сквозь мутные стекла — и потому Лаик погружается в сумерки, бесконечные промозглые сумерки, в которых день неотличим от вечера, стремительно превращающегося в ночь. Сидя в классной комнате, украдкой дыша на озябшие руки, Дик думает о доме — кажется, даже в Надоре зимой он не мерз так жестоко. Ему вспоминается веселый треск поленьев в очаге, мягкая постель, загодя нагретая камнями, завернутыми в куски старой матушкиной шали, сестрица Айри, вопреки запретам герцогини Мирабеллы вновь и вновь забиравшаяся к Дикону в кровать; они смеялись и шушукались, кутались в одеяло, отогревали замерзшие ладошки друг у друга подмышками, весело пинались ледяными ногами, становившимися с каждой минутой все теплее и теплее… но здесь, в Лаик, во всем этом огромном стылом старом здании бедному Ричарду Окделлу не найти тепла. Комнаты старого дома слишком велики, камины слишком малы, и дров, выдаваемых рачительным капитаном Арамоной, недостаточно, чтобы хоть как-то согреть обитателей бывшего аббатства. Человеческого тепла здесь не сыскать тоже — остальные унары, молчаливые, равнодушные, словно не замечают Дикона. Каждый из них, похоже, уже определился со своими симпатиями: светловолосый черноглазый Арно словно бы невзначай все чаще и чаще подсаживается к безупречному Валентину, южане — Бласко, Альберто и Паоло — во время коротких перемен о чем-то быстро перешептываются на своем странном гортанном языке, рыжий Константин держится рядом с Северином и Эдуардом… о Диконе не думает никто, кроме ненавистного Колиньяра. «Окделл, кошкин ты сын, как же холодно» — унар Эстебан ожесточенно трет ладони, поднимает их над исцарапанной крышкой конторки, словно над невидимым очагом. — «У тебя, дурака, тоже ведь зуб на зуб не попадает… а вместе нам было бы теплее».
И в первый раз за все это время Дикону кажется, что ему и правда было бы теплее, если бы кто-то — только не Колиньяр, не Колиньяр, разумеется, не Колиньяр! — подошел бы к нему и молча взял его руки в свои. Обнял бы. Прижал к себе. Согрел бы его ледяную постель жаром своего тела… у унара Эстебана наверняка найдется пара медяков для служки, и, если он захочет, то сможет к нему войти прямо этой ночью. «Как хорошо, что ты не слышишь меня, унар Эстебан», — панически думает Дикон, пугаясь своих мыслей, сгибая синеющие пальцы, пряча их поглубже в карманы форменного дублета. Как хорошо, что ты рожден навозником, Колиньяр, и потому недостаточно щедр для того, чтобы просто дать прислужнику пару грошей.
Заканчивается зима, переворачивается еще одна страница. Месяц Весенних Ветров приносит с собой сырое тепло и долгожданную разрешенную вылазку в город. Дикон с удовольствием отправился бы посмотреть Олларию вместе с близнецами Катершванц, кажется, вполне приязненно относившимися к нему с самого первого дня — но за оградой его окликает молодой упитанный горожанин на толстой кобыле.
— Ричард! — лицо этого человека кажется ему смутно знакомым. — Совсем не узнаешь? Я же Реджинальд!
Кузен Наль… Дик помнит его тощим восемнадцатилетним юнцом, заезжавшим когда-то давно на поклон в Надорский замок по пути в столицу. Этот человек у ворот Лаик может означать только одно: герцога Окделла желает видеть кансильер, и поэтому ему следует немедленно проститься с однокорытниками и следовать за ним. Братья-бергеры оказываются достаточно понятливыми, чтобы извиниться первыми — простите, мол, унар Ричард, мы только что вспомнили о срочных и неотложных делах, и посему позвольте нам откланяться. Дик с тоской смотрит им вслед, осторожно трогает коленями своего Баловника, и сердце сжимается от нехорошего предчувствия.
Кансильер выглядит ужасно. Бледное одутловатое лицо, запавшие слезящиеся глаза, под которыми залегли густые тени… право, Дикону было бы жаль эра Августа, губящего свое здоровье в борьбе за великое будущее Великой Талигойи, если бы не холодный надтреснутый голос, немедленно шепнувший внутри его несчастной головы: «Хорошенький. Леворукий и все кошки его, и как только наш надорский остолоп ухитрился заделать такого хорошенького мальчика этой своей уродине».
— Мне кажется, ты подрос за те месяцы, что мы не виделись, — ласково говорит кансильер и делает знак рукой знак, — повернись-ка.
Холодея, Дикон медленно поворачивается вокруг себя. Если бы он мог, если бы осмелился, то зажал бы руками уши, зная, что это все равно не поможет. «Хорошенький, очень хорошенький», — бормочет отвратительный старик у него внутри, — «такой ладный мальчик. Стройный, крепкий, высокий… задница, угадывающаяся под складками штанов, тоже весьма и весьма, а уж личико — куда там покойному Эгмонту».
— Садись, нам есть о чем поговорить, — медленно, словно нехотя, говорит, наконец, эр Август. — Арамона тебя еще не доканал?
«Ворону или Катарине?» — кансильер ласково улыбается ему, смотрит прямо в глаза. «Подложить мальчишку под Ворона, посмотреть, что из этого выйдет — если наш блистательный Первый маршал потеряет голову, этим можно будет воспользоваться… в любом случае, полезно иметь своего человека в вороньем гнезде. Однако Ворон — лошадка темная, а вот наша милая Катари эдакий розанчик точно не пропустит, клюнет сразу же. Она, конечно, и так в капкане, но хотелось бы иметь на этой клетке замочек понадежнее… кого же выбрать? Рискнуть или поставить на очевидное?».
Дикон цепенеет. Выходит, в прошлый раз ему не почудилось? Кансильер и правда решил сделать его любовником королевы или…
Штанцлер спрашивает еще что-то; Дик отвечает невпопад, прислушиваясь к гнусному шепоту, звучащему в его голове: «Нет, пожалуй, сейчас не время рисковать. Ворон слишком умен, а мальчишка чересчур простодушен, и к тому же, кажется, невинен, словно младенец… пусть пока побудет при нашем бледном величестве. Привыкнет хорошо есть, сладко спать, развратится, обнаглеет, влипнет в пару историй, влезет в долги, и вот уже тогда, будучи нам обязанным, покорно подставится под того, под кого скажут… велеть Ги или Людвигу, чтобы в Фабианов день вытребовали себе мальчишку, отмыли, приодели, представили ко двору…»:
— Людвиг Килеан-ур-Ломбах и Ги Ариго готовы взять тебя. Что ты об этом думаешь?
— Не знаю… — Дик мнется, бледнеет, и, зажмуриваясь, шепчет, быстро, сбивчиво, так, что почти не разобрать: — Я хочу домой.
Отпустите меня, пожалуйста. Отпустите, эр Август. Отпустите, ради Создателя, ради памяти моего покойного отца, ради того человеческого, что, может быть, в вас еще осталось. Я хочу уехать прочь из этого города, разъедаемого пороками, от вашего страшного голоса, по сравнению с которым голос унара Эстебана просто невинный щебет морискиллы. Я больше не желаю мести, не ищу славы — я хочу просто уехать домой, вздохнуть полной грудью и навсегда забыть о вас.
— Хочу домой, — зло цедит кансильер. — Сколько тебе лет, Дикон? Шестнадцать или пять?
Мне шестнадцать, мне только шестнадцать, эр Август, и я не хочу ничего знать о той грязи, что вы готовите для меня.
— «Хочу» — это для Ворона, Окделлы говорят «должен». Ты нужен в столице, герцог.
Я нужен вам, эр Август, и больше никому — и только лишь для того, чтобы использовать меня повыгоднее.
«Так Ги или Людвиг? Ги у нас, кажется, мальчиками не интересуется, а вот Килеан может попытаться сорвать этот цветок, не донеся до королевского букета, затащить к себе в постель первой же ночью».
— Какой цвет тебе ближе, аквамариновый или алый?
— Алый, — поспешно говорит Дикон. Постели Килеана-ур-Ломбаха он не вынесет. Если уж ему суждено стать чьей-то игрушкой, пусть это будет...
— Цвет королевы, — понятливо улыбается мерзкий старик, — понимаю. «Что ж, преподнесем тебя ее величеству в качестве подарка ко дню рождения. Прикажу Ги, чтобы раздел тебя до исподнего, и, обвязав алой лентой… хотя нет, это потом, все потом. До вечера далеко, мы с тобой все успеем, мой сладкий. Сакотта пополам с гайифским зельем уже подмешана в твое вино; сначала ты развеселишься, будешь болтать без умолку, но через три четверти часа угомонишься, разомлеешь, станешь послушным… очень послушным. Первым делом, мальчик, я прикажу тебе снять штаны, чтобы оценить наконец твой зад. О, я уверен, там есть на что посмотреть — маленький, белый, нетронутый… велю тебе покружиться передо мной, как ты делал это только что, но уже без одежды, моя прелестная юная одалиска, а после…» — Я передам брату ее величества твое согласие, а сейчас обедать, обедать и…
— Я не могу, — испуганно выпаливает Дик, делая шаг назад. — Я не голоден, и потом, я…
— Продолжай, — кажется, в первый раз голос графа Штанцлера похож на его истинный голос.
— Я не успел сказать, но мы с, эээ, с Валентином договорились встретиться через полчаса. Валентин, наследник герцога Придда, он мой однокорытник, знаете? — Дик торопится, глотает слова. — И младший брат графа Савиньяка, виконт Сэ, он тоже… понимаете, я же не знал, что вы захотите увидеть меня, вот и принял их приглашение… я просто подумал — они Люди Чести, и не лишним будет подружиться с ними, правда? Они будут ждать меня, подумают, что я заблудился, начнут искать, а Арно, чего доброго, бросится за помощью к брату, он, знаете, такой, он может… а ведь вы говорили, что никто не должен знать о нашем с вами знакомстве, так?
— Так, — медленно говорит Штанцлер, буравя его взглядом. — Что ж, ступай. Где вы договорились встретиться?
— На площади… эээ… — Дикон запинается, беспомощно стискивает руки. — На площади… напротив особняка Приддов.
— Что ж, — эр Август нехотя кивает. — Ты зван в гости к Приддам, я полагаю? Спрошу завтра у Вальтера, какое мнение у него сложилось о гостях его сына.
— Нет, мы… Арно сказал, что они покажут мне Олларию. Я ведь никогда еще не был в столице, ни разу.
— Хорошо, — Штанцлер открывает ящик под крышкой письменного стола, роется в нем, достает темный бархатный кошель. — Вот, возьми. В кабаках герцог Окделл должен платить за себя сам. Что до особняка Приддов… я дам тебе провожатого.
— Нет, нет, что вы, не надо, — Дикон поспешно прячет руки за спину, пятится к дверям. — Валентин сказал, что любой горожанин покажет мне дорогу, а что до денег — мы просто прокатимся по городу и сразу в Лаик, нас троих отпустили только до обеда, потому что у нас… для нас… нам назначено дополнительное занятие по словесности, так что я… я пойду. Всего хорошего, эр Август!
Не дожидаясь позволения, Дик выбегает из комнаты, проносится вниз по лестнице, едва не сбивая лакея с подносом, выхватывает повод Баловника из рук нерасторопного конюха, отходящего от коновязи, вскакивает в седло и быстрой рысью едет прочь, куда глаза глядят, лишь бы подальше от ненавистного паучьего логова… в Лаик он возвращается позже всех — дороги Дик не знает, а спросить у прохожих долго не решается. Арамона привычно отчитывает его, отправляет спать без ужина. Дик идет к себе раньше всех, падает на постель, вслушивается в безмолвие, нарушаемое лишь голодным урчанием его утробы. Как хорошо лежать вот так, одному, в тишине, и не слышать отвратительного липкого шепота, по сравнению с которым даже нарушивший, наконец, эту тишину голос Колиньяра не кажется ему таким уж неприятным. «Что-то ты сегодня долго, хорошенький» — Эстебан звучит в его голове совсем тихо, наверное, он еще поднимается по лестнице, ведущей к кельям. — «Признаться, я уже начал беспокоиться, не случилось ли чего с твоей прелестной задницей». «Ты не поверишь», — грустно усмехается Дик, поворачиваясь на бок, укрываясь тонким одеялом, — «но почти случились, и я еле удрал. Если бы ты был моим другом, я шепнул бы тебе об этом, когда ты нарочно замешкался в дверях, чтобы коснуться меня плечом».
***
Следующие несколько недель, оставшиеся до выпуска, почему-то проносятся, как один день. За ними больше не следят так строго, и вечерами унары, сбиваясь в кучки, болтают, кто о чем. Вспоминают родной дом, сетуют на надоевший вареный горох, обсуждают своих будущих эров — граф Рокслей, говорят, сухарь, но его жена всегда добра к молоденьким оруженосцам своего супруга, генерал Давенпорт всем хорош, но с ним придется три года мотаться по приграничным гарнизонам, красивый капитан королевской гвардии вроде бы слишком суров и холоден, но зато его брат-близнец, генерал от кавалерии… о Вороне не говорят громко, только шепчутся — каждый унар душу продал бы за место при особе Первого маршала Талига, но Алва никогда не берет никого, какие бы подарки ни посылали родители надеющихся юнцов на улицу Мимоз. Дикон с облегчением думает — ну и слава Создателю, меньше всего он хотел бы оказаться в услужении у человека, убившего его отца. Все знают, что это была нечестная дуэль, и когда-нибудь он обязательно сведет счеты с этим подлецом.
Короткие унарские вечерние посиделки быстро становятся традицией. Близнецы-бергеры неожиданно проникаются симпатией к южанам, Юлиус, бурно жестикулируя, что-то рассказывает Константину и Эдуарду, крупный толстяк Карл и низенький щуплый Луиджи тихо шепчутся у окна.
— Братья говорили, что их перестали запирать еще до Зимнего Излома, а мы так и сидим всю ночь под замком! — громко возмущается Арно, выразительно косясь на Валентина, замершего у камина с книгой в руках.
— Желаете навестить этой ночью библиотеку? — громко хохочет Эстебан. — Осмелюсь предположить, в кельях некоторых из наших собратьев по несчастью тоже найдется что, хм, почитать!
— Завидуйте молча, унар Эстебан, — Арно улыбается, но в его голосе отчетливо звенит сталь. — Вы, я полагаю, за время нашего обучения не держали в руках ничего, кроме ученых трактатов. Не самое волнующее чтение, знаете ли.
— Я думаю, унар Эстебан еженощно берет в руки собственное, эээ… произведение, — Валентин встает, медленно закрывает книгу. — Видимо, Создатель наградил его воображением столь живым, что ему приходится по нескольку раз за ночь изливаться… прошу прощения, изливать свои фантазии на страницы какой-нибудь тайной рукописи.
— Да все мы тут сочинители поневоле, — смеется Берто и успокаивающе кладет руку на плечо готового взорваться Эстебана. — Боюсь, за оставшиеся недели нашего заключения сам я, грезя о прекрасных дамах, посвящу им немало, эээ, сонетов. По паре раз за ночь, это уж точно, ну и, разумеется, утром, когда у любого здорового юноши так сильно проявляется желание, ммм, творить!
— О, так вы тоже поэт, унар Альберто? — весело спрашивает Бласко, от которого обычно не дождешься ни звука. — Признаться, я думал, что один здесь тоскую по черным кудрям. Я, правда, не столь плодовит, как вы, и обычно ограничиваюсь сочинением одной лишь ежевечерней элегии. А после пробуждения мне достаточно подумать о том, что через полчаса всех нас ждет свидание с нашим очаровательным капитаном Арамоной, и моя, ну, назовем это «тяга к стихосложению» моментально опадает… то есть, простите, я хотел сказать — пропадает.
Унары покатываются со смеху. Даже ледяной Валентин улыбается краешком рта.
— Я марикьяре, — Берто удовлетворенно хмыкает, картинно пожимает плечами, — а марикьяре, как известно, предпочитают светлые косы. Осмелюсь предположить, что в этом загоне я не один такой.
— О да, — Эстебан, кажется, тоже расслабляется. — Кому-то из нас и впрямь больше по душе светлые глаза и русые волосы… а унар Арно, бьюсь об заклад, написал за прошедшие месяцы немало поэм о каштановых!
«Русые волосы» — тихий, непривычно серьезный голос Эстебана тонет в дружном хохоте. — «Темные брови, ресницы, густые, пушистые и такие длинные, что ими ты, кажется, мог бы обмахиваться, точно веером. Глаза, ясные, лучистые, серые, и на радужке правого едва заметное рыжее пятнышко. Родинка на правой щеке, две, поменьше и посветлее, на левой, еще одна — на шее; теперь ее не видно под отросшими волосами, но я знаю, где она, и, кажется, могу найти наощупь, с закрытыми глазами. Губы, красивые, полные… должно быть, они мягкие и нежные, словно уши новорожденного котенка, а на вкус — точно диковинная морисская сладость. Да и весь ты — сладость, мой милый, ты леденец, скрытый от моих жадных глаз грошовой уродливой оберткой».
— Каштановые, разумеется, весьма хороши, — важно заявляет долговязый Эдуард, — но, как по мне, нет ничего прекраснее золотых!
— Золотых или рыжих? — Франсуа весело кивает в сторону зардевшегося веснушчатого Константина. — Стоит уточнить, дабы избежать досадных недоразумений.
— Да уж не цвета начищенной медной кастрюли, — смеется Эдуард, — а цвета истинного золота. Вижу такие — и всякий раз теряю голову от любви.
— Это не любовь, друг мой, — небрежно бросает Колиньяр, — это банальнейшая похоть. С первого взгляда человека можно лишь пожелать, а вот полюбить… истинная любовь приходит лишь со временем.
Дикон украдкой смотрит на Эстебана. Тот глядит на него открыто, не таясь, и в его темных глазах плещется такое страстное, такое яростное вожделение, что Дикону должно было бы стать страшно… но отчего-то это больше не пугает его.
Этой ночью он никак не может уснуть, вертится, сбрасывает ставшее вдруг таким жарким одеяло. Шепот Эстебана, под который он привык засыпать эти месяцы, словно под нянюшкину колыбельную, звучит сегодня особенно настойчиво, страстно и отчаянно. «Ты мой, мой, только мой», — это и правда кажется странным, пугающим любовным сонетом, литанией, колдовским заговором. «Приди же ко мне, я так тоскую, я с ума схожу, я горю, я сгораю без тебя».
Дикон со стоном закрывает глаза. Если бы только он не отказался тогда взять кошелек эра Августа. Если бы, переложив за пазуху из седельной сумки, он тайком пронес бы его мимо бдительного ока Арамоны и спрятал где-нибудь здесь, в комнате. Если бы захватил сегодня с собой на ужин пару монет, а после украдкой сунул их одному из прислужников в холодную мокрую руку… Дик крепко зажмуривается и видит, словно наяву, как встает с постели, подходит к двери, толкает ее — и она, тихонько скрипнув, открывается. Он мог бы выскользнуть в темный коридор, пробраться мимо дверей других унаров и, безошибочно найдя нужную, нерешительно замереть перед ней. Он мог бы нащупать на этой двери полустершуюся от времени эсперу, каждый луч которой отозвался бы в нем заветными литерами: Э-с-т-е-б-а-н… он мог бы дотронуться кончиком пальца до каждого из них, а после — отодвинуть засов. Он мог бы…
«Приди ко мне» — голос в его голове мечется, бьется, рыдает. «О, приди же, приди, я так хочу, так хочу… я вижу это, будто явь — вот ты, прекрасный, бледный, раздетый, бесшумно входишь в эту жалкую конуру, осторожно закрываешь за собой дверь. Вот подходишь, глядя в пол, нерешительно мнешься у кровати, переступаешь озябшими ногами… о, позволь же мне, и я согрею их своим дыханием, я покрою их поцелуями от лодыжек до края ночной сорочки, только присядь со мной рядом, на мою постель — и я уложу тебя, пока ты не передумал. Нет, я не насильник, но я не разрешу тебе уйти… я буду ласкать тебя так страстно, что ты сам не захочешь меня оставить».
Дику жарко. Ставшее ненужным одеяло сбивается комом под его ногами. Дрожащая рука сама тянется к томящемуся острым желанием паху. Где-то совсем рядом, словно в лихорадке, мечется Эстебан. «Я прижму тебя к перине, я буду целовать тебя — висок, лоб, переносица, щека, губы, да, о да, наконец-то губы, мягкие, сладкие, покорные, мои, мои, теперь навсегда мои… задрать рубаху, спустить исподнее, прижаться плотью к плоти, уже готовой, уже истекающей для меня, облизать ладонь, обхватить ею нас обоих, вот так, сильнее, еще сильнее, да…» — Эстебан заходится глухим стоном. Дик стискивает себя, двигает рукой быстро и яростно, до боли, до наслаждения, до белого света под веками… излившись, он поспешно вытирает испачканную руку о край матраса, стыдливо натягивает одеяло до бровей. Эстебан в его голове сонно молчит — и Дик слушает эту темную, сытую, ленивую тишину, пока не засыпает.
В предпоследний день кузен Наль привозит ему благую весть. Кардинал запретил членам Высокого Совета брать герцога Окделла в оруженосцы, так что ни брат королевы, ни комендант Олларии не назовут в Фабианов день имени герцога Окделла, и послезавтра утром его, словно государственного преступника, отправят домой. Дик, пожалуй, рад этому — убраться бы отсюда прочь как можно скорее, уехать бы, забыть это место, как страшный сон… если бы только не пятнадцать минут позора, которые ожидают его, невыбранного, завтра на Фабиановой площади, если бы только не шепот унара Эстебана, преследующий его с самого утра: «ты знаешь, хорошенький, что в последнюю ночь по традиции слуги не станут запирать наши двери? Ты ведь будешь ждать меня с визитом, или, может быть, сам придешь ко мне?»
И Дик решается. Тщательно моет пылающее лицо в тазу, с вечера приготовленном в его келье для утреннего омовения, выполаскивает рот — Эстебан ведь хотел целовать его в губы? — и, раздевшись до белья, забирается в постель. Пристроив под спину подушку, он садится, опершись на грубое деревянное изголовье своей кровати и ждет — как благонравный эсператист и Человек Чести он должен был бы припереть дверь скамьей, чтобы непрошеный гость не смог его посетить этой ночью… вот только глупо будет уехать из столицы, так и не попробовав, каково это — дарить себя кому-то.
Нет, это не любовь, — думает Дик, глядя на танцующее пламя незадутой свечи, — определенно не любовь, и, наверное, не такой уж сильный грех, раз сделать это с ним мечтает и Эстебан, и эр Август… а еще эр Август думал о том, что этого, вероятно, захочет и Килеан, и даже сам Ворон. Ворон… интересно, если бы между королевой и Вороном кансильер тогда выбрал бы Ворона, осмелился бы тот ослушаться кардинала? Да, уж Ворону-то, наверное, никто не указ, и завтра он, наплевав на Дорака, назвал бы на церемонии его имя. «Ричард, герцог Окделл! Я, Рокэ, герцог Алва…» — веки Дикона смежаются, голова тяжелеет… перед его мысленным взором вихрем проносятся какие-то странные черно-белые фигуры, дамы в пышных платьях, мужчины, разодетые пуще дам… он идет длинным коридором за человеком, одетым в черное, и фигуры расступаются перед ним, смеются, шепчут — хорошенький, хорошенький, хорошенький…
— Надо же, какой хорошенький, — говорит кансильер, одетый в черную сутану, из под которой торчит чешуйчатый крысиный хвост.
— Хорошенький, — соглашается с ним Эстебан Колиньяр, вынимая из ножен полупрозрачный, призрачный клинок.
— Пей, мальчик мой, — эр Август протягивает ему бокал, до краев полный рубиновой жидкостью. — Это поможет тебе стать послушным, совсем послушным…
Что-то тяжелое давит на ребра Дикона, мешает дышать. Он открывает глаза — на его груди сидит огромная крыса и внимательно смотрит на него мутными старческими глазами.
— Пропадите вы пропадом, эр Август! — Дик наотмашь бьет мерзкую тварь, и тут же зажимает прокушенную руку.
Свеча почти догорела, но ее хватает, чтобы раскалить нож для очинки перьев и прижечь рану — Дик вовремя вспомнил, что укусы крыс ядовиты. Эстебан, Эстебан, Эстебан, — думает Дик, превозмогая чудовищную боль. — Почему же ты не пришел ко мне…или ты приходил, увидел меня спящим и решил зайти ближе к утру?
Эстебан не приходит.
Дик не слышит его голоса — возможно, измученный долгим ожиданием, он тоже заснул, и спит теперь, не зная, как ждет его один бедный надорский глупец… . Перед самым рассветом Дикон слышит, наконец, какую-то возню у своей двери, радостно вскидывается, одергивает рубаху, морщится от резкой боли… Катершванцы. Это всего лишь Катершванцы. Они приходят, чтобы проститься — за ними приехал сам маршал фок Варзов, и сразу после церемонии их ждет долгий путь к северным границам Талига. Братья расстроенно охают над его раздувшейся рукой, предлагают какой-то свой особенный торский бальзам… Дикон соглашается, лишь бы они ушли, лишь бы не слышать их встревоженных голосов — он боится не расслышать за ними тот самый, один-единственный, который он ждет этой ночью.
Эстебан молчит.
Лихорадочная пелена понемногу застилает глаза — видимо, и раскаленное лезвие, и хваленый торский бальзам оказались недостаточным противоядием от той отравы, что проникла в его душу. Он стоит в строю унаров на черно-белом плацу, жестокое солнце слепит глаза, и множество голосов в его воспаленной голове сливаются в бесконечное — хорошенький, хорошенький, хорошенький… Словно со стороны, Дикон видит, как редеет их строй, как его однокорытники, так и не ставшие ему товарищами, один за одним занимают места за спинами своих эров; вот Эстебан целует руку неприятному мужчине с одутловатым лицом — это Килеан-ур-Ломбах, он любит красивых мальчиков, Эстебан ему понравится, и, возможно, этой же ночью… вот Эдуард Фэншо опускается на колени перед франтом в цветах дома Ариго — брату королевы будет кого предложить своей милой сестрице для игр в саду и в спальне… вот под Фабиановой колонной их остается четверо, невыбранных, никому не нужных, вот писец сворачивает свиток, почти бегом поднимается на галерею, сейчас король подпишет указ, и…
— Ричард, герцог Окделл! Я, Рокэ, герцог Алва…
Ворон.
Наверное, Дик просто еще не проснулся. Да, он спит, он все еще спит, и его странный сон никак не кончается. Дику кажется, что он узнает людей, которых видел этой ночью в коридоре — нарядных дам, напомаженных кавалеров… ему ужасно хочется спросить — где же ваш хвост, эр Август, но стоящий рядом Карл толкает его в спину. Дик делает шаг вперед, невольно потревожив руку, та взрывается дикой, нечеловеческой болью… нет, это не сон, понимает Дик, машинально поднимаясь по устланной коврами лестнице на галерею, преклоняя колени перед человеком, сидящим в кресле подле короля. «Хорошенький, какой же хорошенький», — голоса, мужские и женские, удивленно поют в его голове. «Хорошенький», — один из них, высокий, томный, звучит совсем рядом. Дик немного скашивает глаза — молодая пепельноволосая дама в цветах Олларов, должно быть, королева, медленно обмахивается веером. «Хорошенький. Сладкий. Хочу. Надо сказать Рокэ, чтобы привел его ко мне завтра же… нет, сегодня».
«Прощай», — голос невидимого Эстебана звучит непривычно тоскливо. — «Теперь ты не захочешь даже руки моей коснуться».
«Прощай», — грустно думает Дик, механически произнося накрепко зазубренные слова церемониальной клятвы. «Я хотел, правда хотел, и теперь, наверное, уже поздно — но когда-нибудь потом мы, может быть…» — он поднимает, наконец, глаза на своего эра и понимает, что никакого «может быть» отныне и правда быть не может. Ни в каком бреду, ни при каких условиях Ричард Окделл не захочет больше коснуться Эстебана Колиньяра.
Ибо человек, которому он только что принес присягу — его кровный враг, убийца его отца, враг всех Людей Чести, порождение Леворукого! — самое прекрасное, что Дикону когда-либо доводилось видеть.
Рокэ Алва красив, как не может, не должен быть красив ни один смертный человек. Его лицо идеально, совершенно, невозможно; таких не бывает, — завороженно думает Дик, не в силах подняться с колен, — таких просто не бывает. Красота этого человека ошеломляет, бьет в глаза ослепительно-белым светом, заставляет терять разум… Дик простоял бы перед ним на коленях вечность, если бы не короткое «встаньте», прочитанное по губам. Медленно, словно во сне, Дик поднимается, машинально занимает полагающееся ему отныне место за спиной своего эра.
«С первого взгляда человека можно лишь пожелать» — вспоминаются ему слова Эстебана, «а вот полюбить»… Что ж. Если Колиньяр прав, это может означать лишь одно — в третий день Весенних Волн триста девяносто восьмого года Круга Скал примерно в четверть первого пополудни герцог Окделл впервые пожелал герцога Алву.
Chapter 2: Юноша
Chapter Text
«Хорошенький, хорошенький, хорошенький» — женские голоса комариным писком вьются внутри черепной коробки, больно жалят, высасывают остатки разума. Стоя за креслом убийцы своего отца, несколько минут назад ставшего его эром — его эром! — Дик из последних сил пытается расслышать в этом неумолчном зуде ленивый бархатный голос, позвавший его с галереи — и не слышит. Чем бы ни была занята сейчас голова Первого маршала, в ней нет места глупым пошлым мыслям о внешности его несчастного оруженосца.
Наверное, Рокэ Алва просто не считает его «хорошеньким».
Видимо, в этом все дело.
Дик плохо помнит дорогу с площади Святого Фабиана. Какие-то люди в черном и синем окружают его, суетятся, что-то спрашивают; служки, кажется, выносят его немногочисленные пожитки, кое-как собранные им накануне. «Герцогу Окделлу нездоровится», — говорит кто-то из них, и Дикону помогают сесть на лошадь. Он долго куда-то едет в конном строю, медленно, шагом; во рту пересохло, безжалостное солнце палит, его шатает. Другие всадники, вероятно, заметив это, подъезжают вплотную, кто-то берет его лошадь под уздцы, кто-то подставляет ему плечо, кто-то спрашивает, не лучше ли ему спешиться, не приказать ли подать карету… Дикон отрицательно мотает головой — скорее бы добраться до места, а там будь что будет.
Тенистый двор особняка Первого маршала встречает его долгожданной прохладой. Чьи-то заботливые руки принимают Дикона из седла, смуглый черноволосый парень уводит Баловника; «пойдемте, молодой дор, я покажу вам ваши покои» — наверное, это говорит ему старший над местными слугами, впрочем, он больше похож на разбойника, нежели на дворецкого или домоправителя. «Хорошенький, хорошенький, какой же он хорошенький, ке линдо, ке бонито», — нарастает женский щебет в его голове — это, должно быть, служанки, откуда здесь быть другим женщинам… герцог Алва холост, не может же он, подобно морискам, держать у себя в доме гарем? Дика куда-то ведут длинными темными коридорами, открывают какую-то дверь, усаживают на какую-то постель, высокую и очень мягкую, приносят какое-то странное, приятное на вкус питье, помогают раздеться. Мальчишка-паж тянет с него перчатку, и Дик невольно вскрикивает — рука покраснела, распухла и горит, словно ошпаренная кипятком.
— Карьярра! — потрясенно выдыхает кто-то, и комната почти мгновенно наполняется суетящимися людьми. Дикона осторожно разувают и укладывают, обтирают его лицо и шею влажной тряпицей, снова подносят к обметанным лихорадкой губам прохладный хрусталь. Встревоженные голоса мечутся над ним, бормочут, шепчут на незнакомом языке, из журчащей музыки которого Дикону удается вычленить лишь постоянно повторяющиеся «медико» и «соберано». Потом, наверное, в комнату входит кто-то еще, потому что вокруг Дикона становится тише и прохладнее. Дик пытается открыть глаза, сказать, что ему лучше, но тут его хватают за плечи, прижимают к перине и проклятая крыса вновь вцепляется в его руку стальными зубами. Дик вырывается, кричит, пытается объяснить этим людям, что ее надо прогнать, что все это эр Август, но они больше не понимают талиг — «калма, ниньо, калма», твердят ему, крепко держат, пока мерзкая тварь терзает его, рвет в клочья… а потом боль внезапно исчезает.
«Все», звучит странно знакомый голос в его голове. «Уже все. Теперь спи, Дикон». Чья-то прохладная ладонь опускается на его лоб, скользит по виску, нежно оглаживает скулу, и Дик теряет сознание.
Он приходит в себя через несколько часов или дней — окна в комнате прикрыты ставнями, но сквозь щели меж ними пробивается яркий, наверное, полуденный свет.
— Вы проснулись, дор Рикардо? — мальчишка, кажется, дремавший на скамеечке у его кровати, вскакивает, поспешно одергивает коротенький синий дублет: — Я доложу соберано!
Герцог Алва приходит восемь минут спустя — Дикон в каком-то странном оцепенении следит за временем по часам на каминной полке.
— Вы, юноша, видимо, принадлежите к почтенному племени сов? — раздается насмешливый голос с порога. — Так крепко спать почти сутки и проснуться как раз к обеду… весьма предусмотрительно, ничего не скажешь.
Дик должен ответить, но вместо этого глупо зажмуривается — как в детстве, когда кажется, что стоит лишь замереть, и станешь невидим для всех чудовищ. Нельзя доверять врагу, нельзя хотеть, чтобы он… Алва стремительно подходит, легко касается вмиг похолодевшего лба, жестом просит показать больную руку:
— Сегодня я сменю вам повязку сам, дальше этим будет заниматься лекарь. Наберитесь терпения, мне придется потревожить вашу рану.
Дикону больно, но даже не вполовину так больно, как было вчера. Он отворачивается, прячет лицо в сгибе локтя, терпит, стиснув зубы, шипит, когда на рану льется что-то обжигающе-ледяное…
— Все, уже все, — Алва отходит, чем-то звенит, а Дику кажется — он уже слышал эти слова, сказанные этим голосом…
— Вот, выпейте, — его эр присаживается рядом, вкладывает в здоровую руку бокал, внимательно смотрит, как Дик цедит поданное ему снадобье маленькими глотками. — Сейчас вы заснете, а завтра вам должно стать легче. Эй, кто-нибудь, проветрите в покоях у герцога Окделла, здесь просто дышать нечем.
Ворон легко встает, направляется к дверям.
— З-з-ачем? — выдавливает из себя Дик. Алва оборачивается в дверях, приподнимает бровь:
— Зачем я не дал вам умереть?
— Д-да. — Дик хотел бы спросить «зачем я вам», но не решается.
— Я, видите ли, не привык разбрасываться жизнями вверенных моему попечению людей, — легкомысленно хмыкает Алва. — Разумеется, оруженосец нужен мне еще меньше, чем духовник, и никаких обязанностей у вас нет и не будет…хотя, возможно, вы мне когда-нибудь пригодитесь. Так что не вздумайте умирать — живите, сделайте милость.
И Дик живет.
Болезнь отступает быстро — в первые сутки лекарь не позволяет ему вставать, и дородная добродушная кухарка, присев на край его постели, выпаивает Дикона крепким бульоном с ложечки. На второй день он уже ходит по своим комнатам, на третий выходит во двор, гуляет по саду и, попросив на кухне пару морковок, заглядывает на конюшню проведать Баловника. Давешний чернявый парень кланяется, улыбается, показывает, как по-герцогски устроен здесь его пугливый надорский конек. Девушки на заднем дворе развешивают выстиранное белье: «хорошенький, хорошенький, ах, какой хорошенький» — они говорят на своем языке и, кажется, вслух, но Дик почему-то их понимает и краснеет. Сухопарый смуглый человек с резким, словно вырезанным из твердого дерева лицом, окликает его — господин Окделл, вас требует к себе его светлость. «Хорошенький», — кэналлийский домоправитель Алвы думает о нем лениво, почти равнодушно. — «Глазки как у потаскушки. Повезло соберано». Дикон невольно ежится, вспоминает мысли эра Августа — тот, кажется, хотел «подложить» его под Ворона…
Ворон, по счастью, уже садится у парадного крыльца на вороного жеребца невиданной красоты.
— Я вижу, вам лучше, — вместо приветствия говорит он, успокаивающе похлопывая нервно раздувающего ноздри мориска по блестящей атласной шее. — Ступайте к себе, юноша, не перетруждайтесь. Завтра вам предстоит сопроводить меня во дворец… дело это малоприятное, знаю, — добавляет он, опередив Дика, — но вы на редкость терпеливы, я уже успел в этом убедиться.
Алва смотрит на него открыто и прямо, так, будто хочет ему еще что-то сказать. Дик замирает — наверное, он уже смирился, о да, он смирился, он готов услышать, как властный густой голос скажет свое привычное «хорошенький» в его голове… Ворон вспрыгивает в седло и уезжает в сопровождении двоих кэналлийцев. Дикон стоит у крыльца, молча глядя ему вслед. В голове у него тихо и пусто, как в детстве, когда матушка отослала из-за него несчастную Дейзи — и сейчас, совсем как тогда, герцогу Окделлу отчего-то смертельно хочется разрыдаться.
***
Дворец ослепляет его невиданной роскошью, оглушает громовыми раскатами музыки, пушечными выстрелами фейерверков — день рождения ее величества Катарины корона празднует с размахом. Дикон, словно в том давешнем бреду, быстро идет за своим эром. Люди расступаются перед Первым маршалом, расходятся, будто волны, жмутся к стенам. «Хорошенький, хорошенький» — голоса, мужские и женские, шепчут, стонут, поют в его голове; порой, ухватившись за чей-то взгляд, ему удается вычленить принадлежащий этому человеку голос. «Хорошенький», — вот молодая женщина в голубом прикрывает лицо веером, словно забралом, — «интересно, хорош ли он в постели». «Такой красивый мальчик» — а это какая-то пожилая дама; она сочувственно улыбается ему, качает головой. — «Как жаль бедняжечку, оказаться в когтях эдакого развратника». «А вот и гайифская куколка господина Первого маршала», — думает про Дикона пышно разодетый грузный господин, о чем-то заговоривший с его эром.
— Хотите упасть с лестницы, маркиз? — светским тоном интересуется Алва, и, не дав возмущенно закудахтавшему толстяку вымолвить ни слова, увлекает Дика за собой: — Идемте, Ричард.
Алва оставляет его в покоях Катарины Ариго, велит дожидаться себя здесь. Женщин у занавеса, отделяющего приемную от будуара королевы, больше, чем мужчин, они разглядывают Дика, не стесняясь, улыбаются, переглядываются; их голоса звучат в его измученной голове так явственно, словно все они говорят вслух: «Какого хорошенького юношу привел с собой господин Первый маршал! Какой миленький! Какой славный! Какой приятный подарок на день рождения получит ее величество! Она же поделится потом с нами, ведь да, ведь да?»
Дикон холодеет. Так, значит, эр Август все переиграл? Договорился с Алвой, чтобы тот привел его к Катарине Ариго? Как же так, Штанцлер ведь говорил, то есть думал, что Дик может понравиться самому Ворону… Но ведь он — не понравился? О, Дикон понял бы, он услышал бы, если бы приглянулся ему, он слышит все их грязные мысли о себе, все до единой! Конечно, раньше, если бы ему разрешили выбирать между Вороном и королевой, он выбрал бы королеву, не раздумывая, только вот теперь… теперь… теперь отчего-то все изменилось.
Через приемную в будуар, не глядя ни на кого, проходит эр Август. Через несколько минут мимо Дикона проплывает благообразный старец в парадном олларианском облачении — должно быть, кардинал Сильвестр; немного погодя приходит король — Дик понимает, что этот некрасивый одутловатый человек и есть его величество Фердинанд Второй Оллар только лишь потому, что все присутствующие замолкают и низко кланяются. Через несколько минут бело-красный занавес снова отдергивается, и незнакомый женский голос громко говорит:
— Герцога Окделла просят к ее величеству!
Вот оно. То самое, страшное. Однокорытники в Лаик шептались, что нравы при дворе нынешнего короля куда как просты и свободны, что королева открыто сожительствует с Первым маршалом и все ее дети рождены от Ворона, что во дворце устраивают тайные вечера для сластолюбцев, которым могут позавидовать первейшие развратники Гайифы… Дик идет к вратам в свой персональный Закат слишком медленно, чтобы это выглядело учтивым, очень медленно, преступно медленно; с каждым шагом его ноги каменеют, наливаются свинцовой тяжестью… «Хорошенький», — слышит он, едва переступив порог. «Милашка. Рокэ тянул с этим непростительно долго».
— Позвольте представить вам герцога Окделла, ваше величество, — слышит Дикон, не смеющий поднять глаз от паркета, начищенного до зеркального блеска.
— Мы уже имели счастье видеть этого молодого человека в день Святого Фабиана, — голос монарха, тихий и слабый, на фоне густого баритона герцога Алвы звучит жалким блеянием. — Отчего вы не привели его раньше?
— Ричард захворал после церемонии, — любезно поясняет Алва. — Думаю, ему было бы обидно умереть, не будучи представленным ко двору.
— Да, этот юноша — истинная драгоценность. «Надо распорядится, чтобы графиня Рокслей приготовила игрушки и привела мальчишку ко мне сразу после приема». Берегите его, — Дик наконец поднимает голову, и в нежной улыбке хрупкой пепельноволосой женщины ему чудится хищный оскал.
— Как прикажет моя королева, — кланяется герцог Алва.
Они выходят из будуара — королевская чета и кардинал впереди, следом за ними — кансильер и Ворон. Дик занимает положенное ему место за плечом своего эра, сзади к их процессии присоединяются другие придворные. Следуя за Алвой, стоя рядом с ним около трона, слушая речи послов и вельмож он думает лишь о том, что ждет его после праздника. Эр Август думал тогда — раздеть, перевязать красной лентой… нет, разумеется, Дик знает — то, что происходит между мужчиной и женщиной, должно приносить несказанное наслаждение, во много раз превышающее то, которое получаешь, торопливо терзая сам себя поутру, но вот только быть чьим-то подарком ко дню рождения ему почему-то совсем не хочется, и потом, королева думала о каких-то «игрушках», и это прозвучало, кажется, довольно… угрожающе.
— Вам все еще нездоровится? — от неожиданности Дик вздрагивает. Герцог Алва наклоняется к его уху и негромко повторяет свой вопрос.
— Кажется, да…
— Я заметил. Что ж, не смею вас больше задерживать. Основная часть приема подходит к концу, выход вон там, из дверей вниз по лестнице и все время прямо. Ваша лошадь у коновязи, пусть кто-нибудь из моих людей вас проводит.
— Я доеду сам, эр… Алва? — Дик не может, не должен называть этого человека по имени, как бы ему ни хотелось. Нельзя звать по имени врага, нельзя желать кровника, нельзя, нельзя…
— Монсеньор, — спокойно подсказывает тот.
Разумеется, ему не дают уехать одному. Кэналлиец, вызвавшийся его сопровождать, немолод и кряжист; он называет ему каждую улицу, которой они проезжают, на смешном ломаном талиг, и Дик старается запомнить их все; в особняке ему приносят ужин и свечу, Дик быстро ест, ложится и долго лежит без сна и без единой мысли в голове, а когда ему удается, наконец, уснуть, во сне он видит алые атласные ленты, кровавым порезом пересекающие его запястья.
***
Дни в особняке на улице Мимоз похожи один на другой. Дикон просыпается ближе к полудню, ему приносят умыться, поесть, очередную записку от кузена или кансильера с приглашением встретиться — он рвет их, едва просмотрев, и отправляется бродить по особняку в робкой надежде попасться на глаза своему эру. Чаще всего оказывается, что тот уже уехал, и тогда Дикон берет книги в герцогской библиотеке и уходит читать в сад — девичьи голоса в его голове становятся такими привычными, что он их почти не замечает. Дику хочется понять, что же с ним не так, и он методично пересматривает все труды по медицине, которые только может здесь найти. В одном из них он встречает, наконец, рассказ о похожем недуге — больные описываемой в нем хворью тоже слышат внутри себя голоса, неслышные остальным. Вначале эти голоса просто пугают несчастного безумца, затем, спустя год или два, полностью подчиняют себе, заставляют насиловать и убивать… Неужели и его ждет подобная судьба? Он, правда, спокойно живет с голосами в голове уже больше десяти лет, и до сих пор может отлично себя контролировать, за исключением тех моментов, когда на ум внезапно приходят сапфирово-синие глаза его эра. В других книгах о подобном недуге он не находит ни слова — зато как-то вечером он находит засунутый на верхнюю полку трактат о гайифской любви, незаметно уносит в свою комнату и взахлеб читает несколько ночей подряд. Гравюры, которыми щедро украшена эта развратная книжка, он осмеливается рассмотреть не сразу, но потом все же решается, и его сны наполняются непристойными картинками. Теперь он понимает, что имел в виду Эстебан, думая о клинке, входящем в ножны, знает, что такое «ублажать ртом», и знание это окончательно лишает его покоя. Ворон не посылает за ним, не дает ему поручений; лишь единожды, встретив в коридоре, он подзывает его, внимательно оглядывает с ног до головы, качает головой, велит взять денег и немедленно ехать развлекаться. Разумеется, Дик никуда не едет — герцогу Окделлу не пристало шататься по грязным кабакам, просаживая чужие деньги, к тому же, он не знает, где в Олларии найти эти самые грязные кабаки, а спросить ему не у кого! — но на следующий день к нему неожиданно приходит с визитом Реджинальд Ларак.
— Алва тебя запер? — нервным полушепотом спрашивает кузен Наль, тревожно оглядывая ярко освещенный парадный вестибюль особняка. — Ты никуда не выходишь, не отвечаешь на письма…
— Разумеется, нет, — гордо отвечает Дикон, которому не хочется, чтобы его считали узником этого дома. — Я могу выйти, когда пожелаю.
— Тогда, может быть, прогуляемся? — с облегчением выдыхает Наль. — Мне здесь, право, как-то не по себе.
Теперь Наль заходит за Диконом почти каждый день. Они бродят по городу, болтают, ужинают в тавернах. «Хорошенький, хорошенький, ну до чего же хорошенький» — он так привык к чужим голосам, что это почти не трогает. Пару раз во время этих вылазок Дик натыкается на Колиньяра — в первый раз, услышав в своей голове до боли знакомый голос, он едва не срывается с места, чтобы обнять его, но вовремя останавливается. «Ненавижу тебя, тварь», — непривычно бледный, осунувшийся, одетый в так не идущий ему дорогой аквамариновый колет Эстебан внутри него почти рыдает. «Стал еще красивее в этих своих кэналлийских тряпках. Ну что, сладко трахаться с господином Первым маршалом? Сколько раз за ночь он берет тебя, два, три? Моему маленькому надорскому недотроге это нравится, ведь нравится, так?» Дик быстро расплачивается, утаскивает за собой спешно дожевывающего утиную ножку кузена — знал бы бедняга Колиньяр, о чем теперь мечтает по ночам его маленький надорский недотрога…
В один из таких дней Наль лично вручает Дикону записку от эра Августа с предложением посетить его особняк. Отказываться невежливо, и, скрепя сердце, следующим утром, встав пораньше и одевшись понаряднее, он велит седлать Баловника. Он хотел бы уехать незамеченным, но, разумеется, прямо в воротах сталкивается с Алвой, возвращающимся откуда-то в запыленном дорожном костюме. Тот выглядит бледнее обыкновенного, тени под его глазами чуть синее привычного, над кружевным воротником на шее Дику чудится темное пятно — след преступной страсти, понимает он, и его тут же захлестывает жаркая, стыдная волна странной досады.
— Не слишком ли рано для парадного выезда? — голос Первого маршала спокоен и насмешлив, как всегда.
Дик хочет крикнуть ему в лицо, что сам-то герцог Алва, наверное, успел сделать с десяток визитов этим утром, и что он, герцог Окделл, совершенно не желает знать, где это носило его драгоценного эра — но, он, разумеется, молчит, изо всех сил пытаясь справиться с так некстати разнервничавшимся Баловником.
— Не мне вас учить быть осторожным в своих… связях, юноша, — спокойно продолжает Алва, так и не дождавшийся ответа, — но все же, будьте осторожны. И в следующий раз возьмите другую лошадь, уж будьте так любезны. На этой вы убьетесь в конце концов.
— Слушаюсь, эр Ро… монсеньор, — зло говорит Дикон и сгоряча посылает своего дурно выезженного жеребчика в галоп. Тот выпрыгивает из ворот особняка испуганным зайцем, несется по улице, распугивая торговок и прачек, и справиться с ним Дикону удается только у самой площади. «Я предупреждал» — слышится ему насмешливый голос; он где-то совсем рядом, кажется, прямо у него внутри, и Дик встряхивает головой, чтобы прогнать наваждение.
— Как я рад тебе, Дикон, — эр Август чуть приподнимается из-за письменного стола в знак приветствия. «О, мой чудесный, мой сладкий мальчик, неужто Ворон уже испортил тебя?» Твой эр, он… не слишком пристрастен к тебе?
— Я редко вижу его, — совершенно искренне отвечает Дик. — Но в его доме все ко мне добры.
— Тебе не следует быть таким доверчивым, мальчик мой. «Нет, не испортил, пренебрег… тем лучше для меня». Кто знает, что на уме у этих людей. «Да, если бы Ворон не избавил бы Эгмонта от эшафота той своей глупой дуэлью, все это было бы куда как проще. Надор прибрали бы к рукам Манрики, туда ему и дорога, Мирабеллу в монастырь, девчонок — в приживалки к Карлионам, а вот тебя, мой милый, я оставил бы при себе, из жалости, разумеется. Сын бунтовщика и клятвопреступника, лишенный герцогского достоинства, с разбитым гербом…правильное воспитание, молитвы и розги сделали бы тебя покладистым и без снадобий».
Дик вздрагивает, неверяще смотрит на человека, которого бедная глупая матушка считала добрым другом их семьи.
— Да-да, в людях так легко ошибиться, — участливо говорит старик, поглаживая сукно, покрывающее стол. «Все шло так чудесно, так замечательно. Эти олухи подняли восстание, силы Оллара предсказуемо их разбили, и, если бы этот болван Рокэ не проявил свое поганое великодушие и не вытащил бы дурака-Эгмонта на линию…»
— На лини… — невольно вырывается у Дика.
— Что? — уродливый старик удивленно склоняет голову набок.
— Простите эр Август, но я вынужден откланяться, — Дик пятится к дверям. — Я только что понял, что… неправильно провел одну… линию. Эр Рокэ, он… знаете, он учит меня, ммм, фортификации. Ныне утром он не принял мой чертеж, велел исправить, и я… я только что понял свою ошибку.
Особняк кансильера остается позади. Дик пришпорил бы Баловника, если бы не опасался, что тот снова понесет. Наль, мявшийся в приемной графа Штанцлера, догоняет его, пристраивается рядом, расстроенно ахает, встревоженно расспрашивает о чем-то — Дик не слушает, и даже привычный хор охочих до его красоты, кажется, умолкает.
Как же так. Он привык считать Ворона виновником всех своих несчастий, а оказывается, неудавшееся отцовское восстание, падение Надора, опала его семьи — все это была игра эра Августа. Ему говорили, что всему виной Ворон — а это был Штанцлер. Он думал, Ворон уничтожил его, а оказалось — спас.
— Смотрите-ка, господа, а вот и его светлость оруженосец Первого маршала! — голос Колиньяра вырывает его из оцепенения.
Они сидят в каком-то трактире — Наль затащил его туда, надеясь, навернее, что за бутылкой вина Дикон станет разговорчивее.
— Отчего вас не видно при дворе, герцог Окделл? Ваш эр настолько любит вас, что не готов делиться ни с кем своим надорским сокровищем?
Эстебан и его спутники — Эдуарда и Северина Дик помнит по Лаик, остальных, кажется, прежде уже видел в компании Колиньяра — усаживаются за соседний стол, мезко скалятся, предвкушая потеху.
— Эй, любезный, подай нам вина, да попроще — такое, как пьет герцог Окделл, простым смертным не по карману!
— Ворон балует своего ручного поросенка?
— Какие кружева, господа, какой бархат!
— Какие глаза, какие ресницы…
— Он содержит вас не хуже своего мориска?
— Он дает тебе деньги всякий раз после того, как отполирует свой маршальский клинок об твою задницу?
Голоса дружков Колиньяра окружают его, стегают, словно плетью, Дикон не может понять, что из это сказано вслух, а что произнесено не было — он поднимается и бьет наотмашь первого, кто подворачивается ему под руку.
Эстебан отшатывается, зажимает окровавленный рот, неловко пытается стянуть перчатку… Дик опережает его, хватает со стола свою, швыряет — хотелось бы в лицо, но выходит только в плечо — зло цедит сквозь зубы:
— Завтра на рассвете, в Нохе. Жду вас всех, господа.
Вот и все.
Ему остается совсем немного — бросить на стол пригоршню серебра, не считая, надеть шляпу, выйти. Прогнать от себя бестолково мечущегося кузена, вернуться на улицу Мимоз. С вечера велеть приготовить себе самую дорогую из рубашек, сшитых ему по приказу эра — пусть полюбуются напоследок, пусть позавидуют. Написать матушке и каждой из сестер… хорошо бы успеть для Айри быстро набросать на полях гарцующую лошадь, к письму для Дейдри не забыть приложить золотую атласную ленту, для Эдит — щедрый ломоть сушеной виноградной пастилы, завернутый в вощеную бумагу. Сделать все это, и просидеть несколько часов над письмом для эра, так и не написав ни строчки. Выйти из дома с рассветом, проскользнуть в конюшню мимо размеренно сопящего Пако, попрощаться с Баловником. Тихо прикрыть за собой калитку, пройти спящими улицами, и, завидев полуразрушенную башню старого монастыря, начать отсчет последним минутам своей бестолковой жизни.
Их семеро. Ну разумеется, они его убьют. Вот они, стоят, сгрудившись в сумрачной тени стены безликой серой кучкой — невыспавшиеся, бледные, пившие всю ночь, загодя отпраздновавшие свою победу.
— Вы задержались, герцог Окделл, — презрительно бросает Колиньяр, расстегивая колет. «Ненавижу тебя. До смерти ненавижу. Думал, до своей, а выходит — до твоей».
— Нет, я успел. «Хотел бы я ненавидеть тебя по-настоящему, Эстебан… жаль, что не получилось». — С кого начнем? Полагаю, с вас, маркиз?
Еще три тени молча отделяются от стены, окружают его. Что ж, это будет быстрее, чем он надеялся. Прилившая к голове кровь пульсирует, гремит в ушах так, что ему не расслышать приближающегося топота копыт по булыжной мостовой.
— Семеро, какая прелесть, — весело говорит Ворон, спешиваясь. — Юноша, вы решили лишить своего эра заслуженной славы первого дуэлянта Талига?
— Эр Рокэ, я…
— Разумеется, сперва, увидев вашу прелестную компанию, я решил было, что вы выбрались в это очаровательное местечко на пикник, — как ни в чем не бывало сообщил Алва, привязывая повод Моро к обломанной колонне. — Ранние завтраки на природе, говорят, как раз недавно вошли в моду при дворе кесаря. Потом я подумал, что здесь готовится убийство — семеро на одного, не может же это быть честной дуэлью. Но после, соотнеся эту дивную картину, представшую передо мной, с хорошо известным мне норовом моего оруженосца, я осмелился предположить, что это все же поединок… Ричард, развейте мои сомнения, это дуэль?
Дик молча кивает.
— Из-за чего-же?
Дикону хочется закричать — из-за вас. Из-за меня. Из-за того, что вы слишком добры ко мне, из-за того, что мне больше не за что вас ненавидеть.
— Я… я не могу сказать.
— Как вам будет угодно, — так же весело кивает Алва и обнажает шпагу. — Полагаю, всем присутствующим хорошо известно, что, согласно дуэльному кодексу, любой дворянин может присоединиться к поединку и поддержать сторону, оказавшуюся в меньшинстве? Что ж… приступим, господа.
Эстебан медленно вынимает из ножен свой клинок. В нежно-розовом утреннем свете он кажется совсем прозрачным, призрачным, словно в том давнем сне. Дикон невольно зажмуривается — вот сейчас, сейчас он подумает это свое извечное «хорошенький»…
«Люблю тебя» — голос уже-не-унара Эстебана в его голове звучит совсем тихо, печально, почти нежно. — «Так люблю… до смерти. Думал, до твоей — а оказалось, до своей».
И время вдруг почти останавливается — течет медленно, словно капля смолы, сползающая по стволу израненного дерева. Вот Алва, едва встав в позицию, срывается в атаку, вот делает выпад — почти с места! — вот Эстебан неосторожно подается вперед, навстречу чужой шпаге…
Вместо того, чтобы выхватить свое оружие, Дик бросается к Ворону и резко толкает его под руку.
Острие шпаги, оцарапав горло Эстебана, разрезает рукав рубашки Северина.
Кровь почему-то вновь бьет изнутри по барабанным перепонкам, быстро-быстро, словно сигнал к атаке. Дикон достает шпагу из ножен и кажется, отбивает пару ударов, прежде чем все будет кончено — Ворон успевает достать всех, кто не догадался сразу бросить оружие. Царапина Эстебана кровоточит, Дик порывается подойти к нему, дать платок — Алва останавливает его, подает руку, усаживает на лошадь позади себя. Они так и едут, вдвоем, пустыми улицами спящего города. Дик прижимается к теплой спине своего эра, зарывается носом в черные пряди, и ему кажется, что тишину в его голове вот-вот сменит ласковый шепот.
***
Следующие страницы книги жизни Ричарда Окделла складываются в одну огромную, бесконечную главу. Вот Ворон привозит неудавшегося дуэлянта на улицу Мимоз, слово за слово — и вспыливший оруженосец вызывает своего эра. Вот Алва берется натаскать его, чтобы подарить своему незадачливому подопечному хотя бы один шанс в грядущем поединке. Вот он отправляет Дикона с письмом к баронессе Капуль-Гизайль, и Дик выходит он нее почти сутки спустя — уже не мальчиком, но мужчиной. Вот начинается война; Дик боится, что эр отошлет его домой, но тот берет его с собой и впервые поручает ему настоящее дело. Вот он танцует на балу в губернаторском доме в Тронко, вот едет за плечом своего эра, вот фехтует с ним во время привалов, вот спит в походной палатке, прижимая к лицу оброненный Алвой платок. Вот Первый маршал, по-кэналлийски повязав голову косынкой, учит его стрелять, вот на облезающем от солнца носу появляются первые обидные веснушки, вот Оскар Феншо-Тримэйн, разжалованный в теньенты, отправляется сопровождать обоз. Вот Ворон ерошит ему волосы на Дарамском поле, вот поет у костра — и генерал Дьегаррон грустно улыбается, а Эмиль Савиньяк почему-то подмигивает Дикону, улыбаясь точь-в-точь так же, как его младший брат Арно. «Хорошенький, хорошенький, хорошенький» — Дикон смиряется, Дикон привыкает, не вздрагивая всякий раз, услышав чьи-нибудь мысли в своей голове: тот единственный голос, который он так ждет, не прозвучит в нем ни разу. Это не обидно, и уже почти не больно — тихий свет, теплящийся в его груди, помогает ему даже в самые темные дни этой войны. Истинная любовь приходит лишь со временем, — то и дело вспоминаются ему слова Эстебана; что ж, печально думает Дик, подавая своему маршалу очередную депешу, заряжая пистолеты, подливая вино в бокал — эта война подарила ему столько времени, что в истинности своей любви он может уже не сомневаться.
Война заканчивается — давайте же перевернем и эту страницу тоже. Вот герцог Алва готовится победителем въехать в столицу, и передовой отряд Южной армии размещается на ночь во Фрамбуа. Они останавливаются в первом попавшемся трактире, не выбирая; Дик помогает устроить на конюшне их лошадей, затем проходит в общий зал. «Хорошенький», — трактирщик, папаша Эркюль, думает о нем беззлобно, почти весело, — «повезло господину герцогу». Теперь они не в походе, и Дик больше не может есть вместе со старшими офицерами — оруженосец должен прислуживать своему эру за столом, и Дикон аккуратно и споро разливает вино, почти не прислушиваясь к чужим разговорам. «Хорошенький» — это служанка принесла свежего хлеба; «хорошенький» — какая-то дама в плаще и капюшоне задумчиво поглядывает на него, подперев щеку рукой, «ах, какой хорошенький» — размалеванная девица непристойного вида улыбается ему, поправляет сдавленную корсетом грудь. Алва замечает это, показывает в ее сторону одними глазами, словно бы спрашивает «хочешь? Иди к ней, я отпущу». Дик едва заметно качает головой; Алва отворачивается к окну, улыбается чему-то — Дикон уже почти не надеется на взаимность, но променять его общество на женщину он не желает, пусть даже у него и не было никого со времен того неловкого визита к Марианне.
Ближе к ночи приезжает королевское посольство: Лионель Савиньяк, Фридрих Манрик и оба его несостоявшихся эра, Ги Ариго и Килеан-ур-Ломбах, звучат новые тосты и здравицы, Дик вновь и вновь подливает вино в стремительно пустеющие бокалы — ему бы присесть, и во рту у него с утра не было ни крошки… когда сановные господа расходятся, наконец, по приготовленным для них комнатам, Дик уже буквально валится с ног. Папаша Эркюль провожает их наверх, распахивает перед герцогом Алвой дверь хорошо натопленной спальни:
— Это лучшая комната, монсеньор. Молодой господин будет спать в комнате справа.
— Спасибо, любезный. Принесите ужин для молодого господина, а мне — вина, и можете быть свободны… как же здесь жарко, — Алва расстегивает мундир, снимает, бросает на стул: — садись, Дикон, в ногах правды нет.
Дикон… эр почти никогда не зовет его по имени и еще реже говорит ему «ты» — и от этой скупой, нечаянной ласки он готов скулить, будто недоласканный пес. Они молча едят и пьют вдвоем; они живы, все хорошо, завтра они оба вернутся в успевший стать Дикону таким родным дом на улице Мимоз, но ему почему-то кажется, что время, отведенное ему, скоро закончится — и сердце сжимается от глухой тоски.
— Признаться, ты удивил меня, — медленно говорит Алва, отставляя в сторону опустевший бокал, затем встает, отходит к окну. — Обманываться в людях бывает довольно неприятно, но… но не в твоем случае. Ступай, нам с тобой вставать ни свет ни заря.
«Нам с тобой»… Дикон бы душу Леворукому продал за то, чтобы действительно встать завтра вместе со своим эром. Чтобы проснуться под отяжелевшей, расслабленной рукой, потянуться, прижаться задом к налившемуся со сна естеству, поерзать, так, чтобы член его эра поудобнее лег между ягодицами, откинуться спиной на теплую грудь; он желал этого каждую кошкину ночь этого бесконечного похода, он ждал, он надеялся, что настанет день, и Ворон позовет его в свою палатку, он так мечтал услышать голос своего эра, теплой сладкой волной разливающийся внутри головы: «хорошенький, хорошенький, ты такой хорошенький»…
Дикон встает, молча выходит, бросается на постель, не раздеваясь. Что с ним не так! Почему единственный во всем мире человек, любви которого он ищет, настолько к нему равнодушен? В чем его вина? Что с этим делать? Смешно — ему, герцогу Окделлу, впору бы думать о ранней женитьбе, о прекрасной юной деве, что когда-нибудь разделит с ним брачное ложе, беречь бы себя для нее, писать сонеты впрок… или наоборот, послать с дороги букет Марианне, а завтра вечером прямо из дворца заявиться к ней в салон в надежде, что прекрасная баронесса не откажет победителю… Сон все не идет, и, чтобы не думать о невозможном, Дик заставляет себя думать о Марианне. С ней было, словно с лекарем — поднимите руки, герцог, снимите штаны, герцог, ложитесь, герцог, не бойтесь, герцог. Она обходилась с ним ловко, умело и абсолютно равнодушно, прикасаясь холеными пальчиками к его изнывающей плоти с аккуратностью лекаря, трогающего запястье пациента, чтобы сосчитать пульс. Она добросовестно шептала ему, касаясь губами мочки уха, какой он красивый мальчик, какой ладный, какой большой, и что у него непременно все получится, пусть он только позволит ей направить себя и перестанет, наконец, бояться так сильно… но ее голос в голове Дикона молчал — наверное, она, как и эр Рокэ, считала хорошеньким кого-то другого. И вот теперь он, герцог Окделл, страдает, словно несчастный Эстебан, запертый в своей келье, плачет и мечется, сгорая от страсти — но вот только он не в Лаик, и его дверь не заперта…
И Дикон решается.
Вскакивает с постели, поспешно раздевается донага. Сдергивает с кровати простыню, мочит ее край в загодя приготовленном кувшине для умывания, быстро обтирает себя всего, с головы до ног. Надевает исподнее, берет подсвечник, тихо выскальзывает из комнаты, подходит к заветной двери. Замирает, не в силах поднять руки, мнется, нервно переступает босыми ногами, и, занеся наконец костяшку согнутого указательного пальца, чтобы постучать, слышит из-за двери усталое:
— Ступайте к себе, юноша. Нет таких вопросов, которые не подождали бы до утра.
На следующий день, во дворце, стоя за плечом своего эра, принимающего полагающиеся ему почести, он думает, что завтра же утром попросит его освободить себя от клятвы. Эр Рокэ всегда был добр к нему — наверняка и в этот раз он его пожалеет. Картинно выгнет густую черную бровь, сверкнет синими глазами, скажет — что ж, юноша, вы славно послужили мне, не смею вас задерживать. Дик поклонится, лихо повернется на каблуках, выйдет из кабинета герцога Алвы. Снимет синий, в цветах своего эра, колет, положит в ящик стола незаслуженный орден, оставит на конюшне подаренных ему лошадей, возьмет застоявшегося Баловника, простится со слугами и тихо уедет Северным трактом, не оглянувшись ни разу. Он выдержит, он не заплачет. Герцог Окделл должен уметь принимать свои поражения с достоинством.
«Хорошенький, так вырос, так возмужал» — назойливый голос королевы раздражает, острой болью отдает в висок; король вручает Первому маршалу меч Раканов, за окнами полыхает закат, похожий на светопреставление… Дикон думает — сейчас торжество закончится, Алва наверняка пробудет у ее величества до утра, это значит, ему осталось провести рядом с ним не более получаса — в самом деле, не пойдет же он, повинуясь настойчивому женскому шепоту, вслед за своим эром в королевскую спальню?
— Вы заснули? — любезно интересуется Алва. — Нам пора домой, Ричард.
Они едут рядом, шагом, молча. Дик привычно занимает положенное оруженосцу место за плечом своего маршала, но Алва чуть придерживает Моро, встает с ним вровень. Кэналлийский эскорт держится позади, против обыкновения не перебрасываясь шуточками — за этот бесконечно длинный день устали даже они. Улицы Олларии безмолвны и пусты, благочестивые горожане, помолившись и затворив ставни, уже отходят ко сну. Ричард, герцог Окделл, невезучий, нежеланный, нелюбимый оруженосец Первого маршала Талига, считает оставшиеся до дома минуты, баюкая, словно раненую руку, холодное молчание в своей голове.
«Хорошенький», — чей-то голос внезапно нарушает эту ноющую тишину. Дик невольно вздрагивает — голос ему не знаком, это не может быть кто-то из клюющих носом кэналлийцев. — «Такой хорошенький… жалко паренька».
Дик машинально поворачивает голову на голос. Спасительница-луна на миг выглядывает из-за туч, и этого достаточно, чтобы он заметил в темной нише ближайшего дома тускло блеснувшее ружейное дуло.
Не раздумывая, Дикон выталкивает Рокэ из седла, падает на него сверху, закрывая собой. Что-то сильно ударяет ему под лопатку, плечо взрывается короткой яростной болью — а потом наступает темнота, и тишина, и дорогой его сердцу голос, с каждой минутой становящийся все тише и тише, шепчет ему в висок, совсем как тогда: «Не вздумайте умирать. Живите, сделайте милость».
***
И Дикон будет жить.
Он не поймет, сколько пройдет времени — день или столетие — но однажды его разбудит солнечный луч, пробравшийся под тяжелый бархатный полог. Дик сморщит нос, чихнет, невольно ойкнет от острой боли, стрельнувшей в плече…
— Не шевелись, — кто-то знакомый, самый важный, самый нужный стремительно подойдет к его постели, осторожно пощупает лоб: — еще рано.
— Мне лучше, — сипло скажет Дик, и к его губам тут же прижмется прохладный бокал, полный какого-то отвара. Дик попытается отвернуться; пахнущий морисскими благовониями платок на секунду коснется его подбородка, вытрет горькие потеки:
— Выпей, и вот тогда тебе действительно станет лучше, — скажут ему, и он выпьет все до последней капли, снова уснет, и тишина вокруг него на этот раз будет теплой и совсем светлой. Она укутает его, словно одеялом, и примется баюкать, нашептывая голосом, который он так долго мечтал услышать в своей голове: «знаешь, в старых книгах пишут, что на этой Бусине Ожерелья всегда есть Четверо, способные слышать голоса стихий, и Один, способный слышать мысли этих Четверых. Еще в них пишут, что будто бы иногда, прежде чем начать понимать свою стихию, один из Четверых может слышать что-то иное — беды, чаяния, желания других людей… а еще пишут, что Четверо не могут слышать Одного, но Один может позволить кому-то из них услышать себя, если захочет. Может быть, это только сказки, может быть, я просто сошел с ума, сперва от любви, потом от горя, а может быть…»
Дик откроет глаза. Его эр, бледный осунувшийся, в наполовину расшнурованной черной рубашке, будет сидеть на низкой скамеечке, привалившись спиной к его кровати.
«Хороший мой», — снова зашепчет в его голове тихий голос из сна. — «Я так виноват перед тобой. Нужно было сказать тебе раньше, а я, дурак, все не решался, думал — ты совсем еще дитя, перерастешь, забудешь… Надеялся, что твоя страсть пройдет, мечтал, чтобы не проходила, и вот — не уберег… Бедный мой. Хороший мой»
— Скажите это вслух, эр Рокэ, — Дик облизнет пересохшие губы.
— Хороший… — бездумно откликнется Алва, затем замолкнет, обернется, неверяще распахнет синие глаза.
— …мой, — шепотом подскажет ему Дик, отодвинется, красноречиво давая место рядом с собой.
— Хороший… мой, — покорно повторит Алва и потянется к его губам.
Рокэ будет ласкать его долго, осторожно, боясь потревожить заживающую рану, Дик станет тянуться ему навстречу, улыбаться, тыкаться носом в плечо. Он приподнимет бедра, помогая Рокэ снять с себя исподнее, он будет завороженно смотреть, как огромным черным вороном взметнется над их постелью сброшенная Алвой рубашка. Он будет чувствовать его губы на своих губах, шее, сосках, все ниже, ниже и ниже, и, когда они, наконец, сомкнутся, обхватив изнывающий член, Дик закричит, звонко и счастливо. Его мир взорвется изнутри, и возродится вновь, и он будет задыхаться от чувства, которому невозможно дать название.
— Ты сможешь перевернуться? — быстрый шепот обожжет его висок.
Он перекатится на живот, и, повинуясь какому-то странному, никогда прежде не испытанному желанию, упрется в перину, чувствуя коленями складки сбитых простыней, немного раздвинет ноги… Алва уронит пылающий лоб на его загривок, задвигает рукой, задышит хрипло, тяжело, и Дик почувствует, как на ягодицы брызнет горячее семя.
Засыпая, он будет держать Алву за руку — все еще не веря, все еще боясь отпустить. Рокэ обнимет его, тихо поцелует в макушку.
— Хороший, — услышит Дик, медленно погружаясь в сон. — Какой же ты… хороший.
irinagemini on Chapter 2 Sun 15 Sep 2024 08:15AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:39PM UTC
Comment Actions
Die_Glocke on Chapter 2 Sun 15 Sep 2024 08:15AM UTC
Last Edited Sun 15 Sep 2024 08:16AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:41PM UTC
Comment Actions
mistralle on Chapter 2 Sun 15 Sep 2024 11:58AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 08:00PM UTC
Comment Actions
Emory on Chapter 2 Sun 15 Sep 2024 04:04PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:42PM UTC
Comment Actions
KattieSmith on Chapter 2 Sun 15 Sep 2024 05:52PM UTC
Last Edited Sun 15 Sep 2024 06:02PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:45PM UTC
Comment Actions
Fandom_Drarry on Chapter 2 Tue 17 Sep 2024 12:40AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:47PM UTC
Comment Actions
Fandom_Drarry on Chapter 2 Sun 13 Oct 2024 05:08PM UTC
Comment Actions
Onisun on Chapter 2 Tue 17 Sep 2024 07:50PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:47PM UTC
Comment Actions
Elhen on Chapter 2 Thu 19 Sep 2024 06:36PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:48PM UTC
Comment Actions
Vashe_Velichestvo on Chapter 2 Thu 19 Sep 2024 06:52PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:51PM UTC
Comment Actions
B_S_Sokraloff on Chapter 2 Sat 21 Sep 2024 12:27PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:53PM UTC
Comment Actions
Hessalinn on Chapter 2 Mon 23 Sep 2024 09:56AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:54PM UTC
Comment Actions
LaurielAnarwen on Chapter 2 Tue 24 Sep 2024 05:47PM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 08:01PM UTC
Comment Actions
irinagemini on Chapter 2 Wed 02 Oct 2024 08:24AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Sat 12 Oct 2024 07:48PM UTC
Comment Actions
Reedcat on Chapter 2 Tue 22 Oct 2024 11:00AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Tue 22 Oct 2024 05:17PM UTC
Comment Actions
kumiho_m on Chapter 2 Sun 16 Mar 2025 08:32AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Tue 18 Mar 2025 12:32PM UTC
Comment Actions
VolatiCat (AKBO) on Chapter 2 Mon 17 Mar 2025 10:50AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Tue 18 Mar 2025 12:33PM UTC
Comment Actions
Sol_Muerto on Chapter 2 Fri 28 Mar 2025 09:08AM UTC
Comment Actions
silkwoman on Chapter 2 Fri 28 Mar 2025 10:41AM UTC
Comment Actions