Actions

Work Header

Слово как лекарство от скорби

Summary:

Санса просыпается снова юной. Но её сердце старше времени. Теперь она играет не по правилам, а по памяти.

Chapter 1: Часть 1, или Песнь льда и воспоминаний

Chapter Text

Санса засыпает королевой. Но спит не как королева.

Её тело лежит в высоких покоях Винтерфелла среди складок бархата и теней, что ползут по стенам, как гости, которым уже пора уйти. В камине горит огонь — тусклый, но упрямый. Он тоже не знает, хочет ли он жить или уже давно мёртв. Кажется, он знает только то, что больше никто не придёт к нему с теплом в руках и надеждой в глазах.

Вокруг неё — люди. Настоящие. Верные. Те, кто стояли рядом, когда она дышала, и те, кто не могут отойти теперь, когда она замерла. Они шепчут слова, которые должны быть утешением. Склоняют головы. Плачут или молчат. Но их присутствие давит, как снег на крыше зимой, который не спасает от холода, только усиливает чувство, что вот-вот всё обвалится.

Одиночество — это не пустая комната. Это когда вокруг слишком много воспоминаний, чтобы слышать голоса живых. Когда прошлое толпится плотнее, чем люди в дверях. Когда она лежит здесь, окружённая теми, кто любил её при жизни, но чувствует себя так, будто умерла дважды: один раз — от боли, второй — от того, что никто не может её повторить: эту боль, эту любовь, эту жизнь.

А потом — пробуждение.

Не в будущем, не в настоящем, а в обманутом прошлом.

Воздух пахнет лавандой, или ей так хочется верить. Постель чересчур мягкая, чтобы быть правдой, окно приоткрыто, и сквозь него доносится запах дождя, как шёпот предостережения. Она не сразу понимает, где находится. Затем осознаёт. Не как воспоминание, не как сон, а как возвращение. Назад. В ту жизнь, которую она уже прожила. И из которой не хотела бы ничего повторять.

Её тело снова легкое, волосы длинные, как спутанные золотые нити, сердце бьётся в такт глупым надеждам. Скоро объявят о помолвке с тем, кто хуже любой проклятой сказки. Она чувствует каждый вздох, каждый мурашек страха — всё это слишком знакомо. Потому что она уже жила этим.

И всё же… она здесь. В мире, где справедливость прячется в строфах песен, а не в криках умирающих. Где любовь ещё кажется возможной. Или хотя бы безопасной.

Ей четырнадцать или шестнадцать — время путается, как река после ледохода. Она говорит. Много. Предостерегает. Но никто не слушает. Кто станет верить девочке, которая внезапно стала слишком серьёзной?

«Девочка боится замужества».

«Ей мерещатся монстры под кроватью».

Никто не верит, что она уже знает, какими оскалами усмехаются эти монстры. Что видела их зубы. И вкус крови на собственных губах.

Но теперь она умеет молчать иначе. Не как глупая птица, бьющаяся в решётку клетки, а как женщина, которая научилась цене пауз. Она играет свою роль чуть мягче, чуть глупее, чем есть на самом деле. Пусть считают её поверхностной. Пусть улыбаются её мечтам о принце и замке. Это их ошибка. Она не позволит им выдать себя за Джоффри. Ни за него, ни за кого ему подобного.

Она находит способ. Робб, Мирцелла, маленькая хитрость, приправленная слезами и грамотно подслушанным разговором. Уроки, которые нельзя забыть. Даже если время решило сыграть с ней в обратную игру.

Теперь она в Королевской Гавани, но уже не невеста, а просто наблюдательница. Хотя и наблюдательница с высокого места — рядом с королём, матерью будущего короля… и своими младшими братом и сестрой.

Солнце стоит высоко, но в тени трибуны прохладно, как в погребе, где хранят старое вино. Воздух пропитан множеством запахов: потом и дымом, пряностями с рынка и тёплым ароматом воска от горящих свечей в ближайшей часовне. Над всем этим висит голос септы Мордейн — тонкий, как струна, что читает молитву, перебирая чётки, будто в каждом звене спрятан кусочек правды, которую никто не готов услышать.

А внизу — турнир. Турнир в честь нового десницы. Ещё один повод для блеска, песен и лицемерия. Лязг стали, крики зрителей, лошадиные испарения и пыль. Санса слышит всё это, как музыку далёкого шарманщика, играющего на улице заброшенного города.

Золотые знамёна колышутся над трибунами, будто им тоже хочется улететь прочь. Дети кричат, торговцы разносят пряные яблоки и медовое вино. Арья сидит рядом, напряжённая, как натянутый лук. Она всё ещё думает, что свобода — это бегство. Что нужно только уйти, чтобы стать собой.

Но Санса знает: иногда свобода — это остаться там, где тебя недооценивают. Где не ждут от тебя ничего опасного. Потому что самые острые клинки прячут под простыми словами. И самые страшные игры ведутся за столом, за чашей вина, за взглядом, который кажется случайным.

Её взгляд задерживается на Бране. Он сидит прямо, слишком юный, слишком нетерпеливый, слишком уверенный в том, что знает, кто он есть. Санса почти улыбается. Почти. Но улыбка гаснет, едва появившись.

Её взгляд скользит дальше…

И вот он.

Петир Бейлиш.

Он идёт. Или, вернее, скользит по трибунам, как тень, которая забыла, как быть страшной. Он направляется к ним, но делает это так, словно всё это случайность. Арья и Бран не замечают его. Они видят лишь мелькающие цвета плащей и гербы, движущиеся пятна на фоне шума и света. А Санса замирает. Как будто её сердце вдруг решило сделать паузу. Время замедляется. Публика аплодирует, но ей слышны только шаги. Лёгкие, уверенные, как у человека, который знает: его ждут.

Она ждёт того взгляда, что раньше заставлял её ёжиться внутри — опасного, оценивающего, полного скрытого желания. Но его нет. Его глаза… они печальны. Почти ласковы. В них не алчность, не хитрость, а что-то другое. Как будто он смотрит на старую книгу, которую когда-то любил, но потерял. Или на воспоминание, которое время превратило в нечто мягкое и почти уютное.

В этот миг она понимает: он не всегда хотел использовать её. Он видел в ней не инструмент, не ход в игре, а… отражение другой девочки. Той, которую он любил. Которую потерял. Которой больше нет. Но в чертах Сансы он, возможно, узнаёт её. Узнаёт ту, ради которой был готов умереть, а не убивать.

И она впервые за долгое время чувствует облегчение. Не полное, не абсолютное, скорее, как луч света между плотно закрытыми ставнями. Не потому, что Бейлиш доброжелателен — он никогда таким не станет. И пусть он остаётся собой: хитрым, двойственным, как река в тумане. Но даже такой человек может смотреть с теплом. Даже такой может помнить.

Помолвка отменена. Она свободна. И хотя она всё ещё в Королевской Гавани, среди лжецов и лицемеров, она больше не та девочка, которая верит в красивые слова. Она — женщина, которая помнила смерть и вернулась обратно. И пусть мир думает, что она глупа, тщеславна и мечтательна. Пусть считают, что она потеряла рассудок. Но она — Санса Старк. И она начинает играть в эту игру заново. Только теперь она знает все ходы. И выходы.

Публика аплодирует. Всадники въезжают на арену. Звучит клич горна, и воздух наполняется запахом пота, железа и пыли. Но Санса смотрит только на Петира Бейлиша. И если он смотрит на неё с печалью, а не с расчётливым блеском, значит, в этом мире есть место не только страху. Есть место и надежде. Маленькой, упрямой, как зима.

Она ярко ему улыбается.

Не томно, не игриво, нет. Это улыбка, полная странного света. Света узнавания. Улыбка не девушки, которую хотят выдать замуж, и не невинной пленницы, но женщины, которая помнила его во всех образах: предателя, соблазнителя, хранителя тайн, человека, который мог бы стать отцом, если бы не судьба и его собственная слепота — та, что рождается, когда любишь слишком сильно и слишком неправильно.

— Здравствуйте, лорд Бейлиш, — говорит она.

Слова вылетают легко, почти весело, но внутри она замирает. Потому что понимает: этого быть не должно. Она не должна знать его имени. Не так скоро. Не так уверенно. Но уже поздно. Слова сказаны, и они звенят в воздухе, как струна, натянутая слишком туго.

Петир останавливается на полушаге. Его серо-зелёные глаза чуть расширяются, совсем немного, едва заметно, будто он поймал в воздухе неожиданный аромат: сладкий и тревожащий, как запах гниющих цветов. Как что-то знакомое и давно забытое.

Он быстро берёт себя в руки. Это занимает долю секунды — миг, но для Сансы это целая глава. И она чувствует, как внутри разворачивается новая страница её смелости.

Уголки его губ приподнимаются в знакомую улыбку — ту самую, что всегда казалась одновременно дружелюбной и скрывающей бездну. Он склоняет голову, и солнечный свет скользит по его волосам, подчеркивая серебристые нити у висков, будто время всё же нашло способ оставить там свой след.

— Какая любезность, леди Санса, — говорит он мягко, почти нежно. — Хотя я не припомню, чтобы мы имели честь быть представленными друг другу официально…

В его голосе — лёгкая насмешка, но не злая. Скорее, удивлённая. В его взгляде — вопрос. Тихий, осторожный, как прикосновение к пламени не ради тепла, а чтобы понять, обожжёт ли оно снова.

Рядом с ней септа Мордейн хмурится, готовая в любой момент вмешаться, как сторожевой пес, чуя обман. Арья и Бран, как всегда, заняты другим: они следят за всадниками на арене, равнодушные к разговору, в котором нет клинков, но полно скрытых ударов. Они ещё не знают, что здесь, на этом балконе, разворачивается нечто важное. То, что может изменить ход истории так же, как случайное слово переворачивает целую книгу.

Бейлиш делает шаг ближе. Не слишком близко, достаточно, чтобы только она могла расслышать его тон, разглядеть выражение глаз. Он смотрит на неё так, как смотрят на старые картины: с интересом, с лёгким восхищением, с осознанием того, что времени назад уже не вернуть. Что всё, что было, стало чем-то большим, чем правда, — историей, которую теперь можно пересказать, переосмыслить… или использовать.

— Или, быть может, вы просто слышали… слухи?

Его голос звучит легко, но за этим — вызов. Лёгкий, как перышко, но острый, как кинжал. Он предлагает ей начать игру. Начать снова. Только теперь правила другие.

Санса чувствует, как сердце бьётся чуть быстрее, не от страха, а от предчувствия. Как будто мир сделал глубокий вдох перед словом, которое изменит всё. Но она уже не та девочка, что трепетала под его взглядом. Теперь она знает: страх — всего лишь одна из сторон силы. Та сторона, которую можно использовать, как нить в вышивке, — невидимая, но удерживающая весь узор.

И всё же, где-то глубоко, в потаённом уголке, она рада его видеть. Не потому, что он хороший. А потому, что он был частью её жизни. Частью её боли. Частью её становления. Он — один из тех, кто научил её читать между строк, слышать то, что не сказано, чувствовать, когда за улыбкой скрывается ловушка.

И она скучала. По нему — не как по человеку, а как по тому, кто был для неё всем. Даже предателем.

Санса пытается скрыть свою оплошность — слишком раннее знание имени, слишком уверенный тон — легкой, почти дерзкой атакой:

— Нет, нас не представляли, — говорит она спокойно, с уверенностью, которую научилась носить как вторую кожу. — Но вы всё же знаете, что я леди Санса.

Его взгляд чуть сужается, но он лишь слегка наклоняет голову — жест, полный двусмысленности. Не поклон, не признание, не сдача. Просто пауза в их дуэли слов, как если бы оба сделали шаг назад, чтобы лучше замахнуться.

— А как же иначе? — отвечает он, и его голос звучит мягко, почти как утешение, будто он говорит с ребёнком, которому позволено ошибаться. — Ваше имя на устах у всех в Королевской Гавани, леди Санса. Прекрасная дочь лорда десницы… и если верить слухам, едва не ставшая невестой принца.

Он делает паузу. Длинную, нарочитую. В воздухе висят слова: «едва не», «почти», «не судьба». Он проверяет её, как проверяют лезвие: на прочность, на остроту, на готовность резать.

— Хотя, кажется, судьба распорядилась иначе. И теперь мы все с нетерпением ждём, что уготовит вам этот турнир.

Его глаза скользят к арене, где рыцари в доспехах уже принимают благословения и приветствия толпы, но Санса знает: он наблюдает не за ними. Он наблюдает за ней. За тем, как она реагирует. За тем, как прячет страх или, может быть, радость.

И она фыркает — маленький, почти детский жест, который тут же прячет за кашлем. Воздух вырывается коротким смешком, будто кто-то случайно задел её сердце, и оно дрогнуло. Арья бросает на неё короткий, недоумённый взгляд. Септа Мордейн вздыхает, как будто этот звук тоже часть молитвы.

— Я надеюсь, ничего, — говорит Санса, и в её голосе проскальзывает нотка раздражения, которую она тут же прячет под маской безразличия. Она смотрит прямо на него, не отводя глаз. Он всё ещё изучает её, как книгу с потёртыми страницами, что хранит в себе не только рассказ, но и воспоминание о том, кто читал её раньше.

— Присаживайтесь, — начинает она, и в интонации слышится легкая повелительность, как у королевы, забывшей, что пока ещё ею не является. Она тут же смягчает слова: — Если хотите. А турнир…

Она бросает равнодушный взгляд на лошадей и рыцарей, на гербы, колышущиеся на ветру, будто они пытаются улететь отсюда раньше всех.

— Да, впечатляет. Очень… героически.

Петир задерживает взгляд на её лице чуть дольше, чем положено, будто пытается прочесть в чертах то, что прячется за ними. В уголке его рта появляется тень улыбки, не привычной, насмешливой, а какой-то другой. Старой. Изношенной временем. Как будто он вспомнил что-то давно забытое. Что-то, что хранилось глубоко, под всеми слоями игры.

Он делает маленький, почти театральный поклон — не перед королевой, а перед воспоминанием. Перед тем, кем она была. Или кем он хотел, чтобы она стала.

— Как милостиво с вашей стороны, леди Санса, — произносит он мягко, почти ласково, и подчиняется её невольному приказу. Он садится рядом, соблюдая почтительную дистанцию, но так, что его голос становится её тайной. — «Героически»… — повторяет он, и в интонации скользит лёгкая ирония, будто он сам когда-то играл героя и слишком хорошо помнил, как это фальшиво… или фатально.

Его глаза скользят к арене, где Лорас Тирелл, вероятно, только что рассыпался в очередном поклоне перед трибунами, раздаёт улыбки, как лепестки весна — легко, щедро, без разбора. Но Петир смотрит не на него. Он смотрит на реакцию Сансы. Или её отсутствие.

— Но вы, кажется, не слишком впечатлены зрелищем, — продолжает он, и теперь его взгляд снова на ней. Изучающий. Цепкий. — Может, вам больше по душе… политика, чем турниры?

Санса устало вздыхает. Конечно, он переведёт всё к политике, к игре. Как будто мир нельзя воспринимать иначе: как сон, как траву, как дождь, что ложится на лицо без вопросов.

— Турниры оставляют грязь на доспехах, — говорит она, выбирая слова с осторожностью, но с достоинством. — А политика загрязняет душу.

Она произносит это легко, но слова звучат глубже, чем положено девушке её возраста. И где-то внутри щёлкает невидимый механизм, как будто она случайно нажала на рычаг, который нельзя было трогать.

— Вы, похоже, увлечены политикой, — добавляет она, и в голосе — чуть заметное предостережение. — Но мне это мельтешение у ног королей — просто… неинтересно. И унизительно.

Она осекается. Чувствует, как её слова звучат грубо, даже дерзко. И тогда добавляет, почти шёпотом:

— Но, возможно, я что-то не понимаю. Извините.

Петир слегка приподнимает бровь, и в его глазах вспыхивает искра — не обиды, не гнева, а живого интереса. Интереса к тому, что расцвело не там, где казалось возможным.

— О, леди Санса… — произносит он, и в голосе звучит почти восхищение, но всё с той же привычной долей игры, как будто слова — всего лишь часть вечного маскарада. — Вы удивительно проницательны для своих лет. Или, быть может, просто… наблюдательны.

Он наклоняется чуть ближе, и его голос становится ниже, почти шёпотом, который едва различим среди гула трибун, но доходит до неё чётко, как удар кинжала в тёмном переулке.

— Но позвольте мне заметить: мельтешение у ног королей — лишь первый шаг. Настоящая игра начинается, когда короли начинают мельтешить у ваших ног.

Его взгляд — вызов. Но не враждебный. Провокационный. Как будто он предлагает ей сделать следующий ход. Туда, где другие давно бы отступили. Куда она уже ступала однажды.

— А что касается грязи… — он лениво проводит пальцем по рукаву своего камзола, богато вышитого, но лишённого излишней роскоши, — её всегда можно смыть. Главное — знать, когда и чем.

Санса чувствует, как внутри поднимается ответ, ещё до того, как она успевает его сформулировать. Он живёт глубоко, там, где слова рождаются раньше мыслей: в теле, в памяти, в старых шрамах, что помнят холод Винтерфелла и тепло обмана.

Она наклоняется к нему, чуть ближе, чем хотела бы, но не из-за него — из-за себя. Из-за того, что ей нужно сказать это вслух. Чтобы закрепить. Чтобы сделать реальным.

— Когда короли начинают мельтешить у наших ног, значит, они уже не короли. Тогда их власть — лишь пыль на плечах, а бремя этой власти ложится на нас. И это… ужасно.

Её голос звучит мягко, почти задумчиво, будто она говорит не ему, а себе, сквозь годы, сквозь смерти, сквозь всё то, что уже было. Она смеётся, легко, почти искренне, будто хочет показать, что это всего лишь шутка. Но даже смех может быть оружием.

— Пусть сами делают свою работу, — добавляет она с юмором, отстраняясь, но не отводя взгляда. — А мы посмотрим со стороны. С чашей вина и без надежды.

Она делает паузу. Где-то далеко, за трибунами, лошадь фыркает, и этот звук напоминает ей о Роббе. О том, как он смеялся, когда был ещё просто братом, а не лордом, возглавляющим армию.

— И если грязь можно смыть с совести, то, возможно, это и не совесть вовсе. Возможно, это тщеславие. А оно всегда грязное. Как дым в волосах после костра — кажется, его нет, а потом долго не можешь избавиться от запаха.

Петир замирает на мгновение. Его губы чуть приоткрываются — едва заметный жест, почти детский, именно поэтому особенно тревожный. На его лице мелькает нечто большее, чем любопытство, — настоящее удивление. Затем он смеётся, тихо. Но в этом смехе нет ни привычной насмешки, ни игры. Только короткий, почти задумчивый звук, будто он услышал нечто забытое — правду. Или даже тень того, что когда-то могло быть правдой.

— Боги милостивы, — шепчет он, больше себе, чем ей. — Рейгар Таргариен в теле юной волчицы.

Его пальцы невольно сжимаются вокруг рукояти кинжала, не угрожающе, не раздражённо, а скорее по привычке, как если бы он искал опору в мире, который внезапно стал менее предсказуемым.

— Вы правы, конечно, — продолжает он, голос ровный, но с лёгкой дрожью, как натянутая струна. — Тщеславие — вечно грязное зеркало, в котором мы все любим любоваться собой.

Он наклоняется ближе, так что запах мятного вина с его дыхания касается её щеки, словно шёпот, полный скрытого смысла. Тепло и холод одновременно.

— Но скажите, леди Санса… — произносит он почти ласково, и в его глазах загорается странный огонь — не расчёт, не жажда власти, не хитрость, а чистое, почти ребяческое любопытство. — Если не тщеславие — то что тогда заставляет умных людей играть в игры глупцов?

Санса серьёзно рассматривает его вопрос. Её брови чуть сходятся, образуя лёгкую морщинку на лбу, как будто она разбирает нить в сложном узоре — ту, что едва держится между пальцами. Она не спешит отвечать. Знает: слова, сказанные слишком быстро, теряют вес. Они рассыпаются, как песок сквозь пальцы.

— Умные люди, — говорит она наконец, голос звучит твёрдо, но без вызова, — не всегда обладают мудростью. А когда её нет, эрудиция, происхождение и сила начинают казаться достаточной заменой.

Она бросает на него взгляд из-под полуопущенных ресниц, не игриво, не дерзко, а точно, как удар клинка, направленный в самую середину цели.

— Право по рождению — тоже форма тщеславия. А вот сила… — она делает паузу, позволяя словам осесть, как пепел после пожара. — Если у тебя есть три дракона, а у других их нет, почему бы не стать королём?

Петир замирает, будто перед ним внезапно раскрыли древний манускрипт, исписанный опасными знаниями. Его пальцы разжимаются, оставляя рукоять кинжала, — движение почти невольное, как если бы он вдруг понял: здесь, сейчас, оружие бессильно.

— Драконы… — произносит он, и в его голосе впервые звучит подлинная задумчивость, без игры, без маски. — Интересно, знает ли ваша мать, что вы читаете хроники Таргариенов? Или это… личное увлечение?

Он вдруг улыбается не своей обычной скользящей ухмылкой, а почти по-человечески. Будто между ними мелькнула искра чего-то большего, чем простая игра слов. Что-то настоящее. Что-то, что нельзя использовать. Хотя бы на миг.

— Но вы ошибаетесь в одном, — продолжает он, и взгляд становится чуть острым, но не холодным, скорее, исследующим. — Сила драконов — лишь инструмент. Настоящая власть…

Его рука неожиданно касается её пальцев — лёгкое, мимолётное прикосновение, как первый луч света, проскользнувший сквозь ставни на рассвете. Не сжатие. Не обещание. Просто тайна, переданная кожей.

— …всегда в словах, — шепчет он, и в этом шёпоте — целый мир. — В тех самых, что заставляют других верить: твоё право — от богов, а их — от глупости. Вот почему умные играют в игры глупцов — чтобы однажды заменить правила.

Он откидывается на спинку скамьи, и в его позе появляется расслабленность, какой Санса раньше у него не видела. Будто после долгих лет игры он наконец нашёл достойного собеседника. Не союзника. Не врага. Просто того, кто понимает.

— Хотя, судя по вашему взгляду, леди Санса, — говорит он мягко, почти с одобрением, — вы это уже поняли.

Санса смотрит на него долго, не отводя глаз. Она чувствует ещё тёплый след его прикосновения, будто кто-то прошептал ей на кожу секрет, который нельзя забыть. Но она не спешит реагировать. Мысли ступают осторожно, как по тонкому льду, медленно, с грузом прошлого, что давит изнутри, но не прорывается наружу.

— Инструмент, — наконец говорит она, голос чуть горький, почти печальный, — который может сжечь источник власти… и ничего не оставить. Ни слова, ни правил, ни веры. Только пепел.

Она опускает взгляд на свои руки, будто проверяет, не осталось ли на них призраков касаний, что больше не повторятся. Потом снова поднимает глаза на Бейлиша, и в этом взгляде — не просто слова. В нём — знание. То самое, что приходит не с книгами, а с болью. С утратой. С теми ночами, когда остаёшься один, но не можешь позволить себе слабость.

— А пепел не строит королевства. Он их закапывает.

Петир замирает. Его глаза, обычно скользящие, как ртуть между полуправдами и намёками, внезапно становятся неподвижны. Тёмные, почти чёрные зрачки расширяются, будто перед ним стоит нечто, что он давно пытался забыть. Привидение, облачённое в юное лицо.

— Вы говорите так… — произносит он, делая паузу, будто подбирает слово не для неё, а для себя. — Словно видели это своими глазами.

Его голос теряет привычную сладковатую иронию. Теперь в нём — задумчивость. Даже тревога. Он медленно поднимает руку, будто хочет коснуться её лица — лба, щеки, волос, — но в последний момент останавливается. Опускает её. Сжимает в кулак. Как человек, который боится самого себя. Или своих воспоминаний.

— Огонь, пожирающий не только врагов, но и трон, и город, и самого короля… — говорит он тихо, почти про себя, как будто повторяет слова старой молитвы, которую давно перестал понимать, но всё ещё произносит.

Внезапно он резко вдыхает, будто вырываясь из плена мыслей. И лицо, которое он носит при дворе, возвращается на место — такое знакомое, такое нужное, такое лживое, что кажется почти правдой.

— Как жаль, что в ваших северных лесах не растут драконы, — говорит он, и в его тоне снова звучит игра. Но теперь она хрупкая, как шаг по тонкой грани между правдой и ложью. — Иначе бы история сложилась… иначе.

Санса пытается загладить свою откровенность. Слова вырвались слишком близко к правде, как если бы она случайно коснулась запертой двери, за которой прячется нечто, что лучше оставить во тьме.

— Мне просто снились кошмары, — говорит она спокойно, почти честно. — Об огне. Драконах. — Она вздыхает, будто пытается сбросить с плеч невидимый груз. — Извините, я не хотела вас расстраивать, лорд Бейлиш.

Пауза. Лёгкая, но наполненная чем-то большим, чем слова. Чем-то, что нельзя отдать никому: ни Богам, ни времени, ни перу. Чем-то, что остаётся между людьми, которые говорили не о политике, а о себе. О своих тенях.

— Мне… приятна ваша компания, — добавляет она, и в этот момент она сама удивляется собственной искренности. — Чем… ещё вы увлекаетесь, кроме игр в политику?

Петир медленно выдыхает, и его плечи слегка расслабляются, будто напряжение последних минут растворилось в её простом признании. Он словно возвращается из другого места — того, где пепел ещё не остыл, где драконы всё ещё летают над головой, оставляя за собой следы огня.

— Кошмары… — произносит он мягко, почти по-отечески, будто говорит с ребёнком, которому снились монстры под кроватью. — Странно. Мне всегда казалось, что у волков сны должны быть белыми и тихими, как снег в Винтерфелле.

Его пальцы привычным жестом поправляют воротник — движение, ставшее ритуалом, но теперь в нём уже нет прежней театральности. Только привычка, которая помогает чувствовать себя в безопасности. Как если бы он проверял, всё ли на месте: маска, голос, игра.

— А что до увлечений… — он наклоняется чуть ближе, и в его глазах вспыхивает знакомый блеск, но теперь в нём меньше яда, больше простой человеческой заинтересованности. — Я коллекционирую истории. Те, что не записаны в летописях. Случайные признания пьяных рыцарей, шёпот служанок в коридорах, обрывки разговоров, которые не предназначались для чужих ушей…

Внизу, на арене, горн возвещает начало нового поединка, но ни он, ни Санса не замечают зова боя — их взгляды скованы, как будто между ними уже давно идёт другая, невидимая дуэль. Их мир сузился до нескольких дюймов между скамьями, до тонкого воздуха, полного недоговоренностей. До запаха кожи, пота и пряного вина, до тепла, что осталось после его прикосновения.

Он улыбается, и на этот раз улыбка кажется почти искренней:

— А ещё у меня есть слабость к лимонным пирогам. Совершенно постыдная для человека моего положения.

Санса смеётся, легко, почти искренне. Она чувствует, будто только что обнаружила за корой любимого старого дерева тайную комнату. И внутри неё — книга, написанная её собственным почерком.

— Я люблю лимонные пироги! — шепчет она, и в её голосе звучит настоящее удивление. Она не знала этого о нём. Он не говорил. Но она и не спрашивала. И это странно — как много можно узнать, если просто задать вопрос. Или сказать слишком много.

Медленный вдох, будто она наткнулась на скрытую грань мира, которую до этого игнорировала. Он больше не фигура на доске, а книга, написанная на языке, который она только начинает понимать.

— Вы коллекционируете сплетни, — добавляет она задумчиво, словно взвешивая каждое слово на ладони, прежде чем произнести его вслух. — Сплетни я тоже люблю. — Она смотрит на него с открытым любопытством, без защиты, без маски. — Что ещё вам нравится?

Петир слегка наклоняет голову, и в его глазах мелькает что-то тёплое, будто он на секунду забыл, что должен быть мастером над монетой, и стал просто человеком, беседующим с неожиданно интересным собеседником.

— Музыка, — говорит он, почти как секрет, который держал слишком долго. — Когда-то в юности я даже сочинял баллады. Глупые, сентиментальные вещицы о рыцарях и прекрасных дамах…

Он усмехается, словно стыдясь этого воспоминания, но в уголке губ всё же проскальзывает тень улыбки — та, что не умеет прятаться.

— Но теперь предпочитаю слушать. Особенно певцов из Браавоса — у них есть чему поучиться в искусстве намёков.

Его пальцы отстукивают лёгкий ритм по скамье — жест, странный в своей непринуждённости. Как будто внутри него ещё живёт музыка, которую он давно не играл. Не забыл. Просто спрятал под другими звуками.

— А ещё… корабли, — продолжает он, голос чуть мягче, чем обычно. — Не те помпезные когги, что возят лордов через Узкое море, а маленькие, быстрые шхуны. Знаете, они могут развернуться на месте при правильном ветре. Как хороший игрок в кайвассе.

Он вдруг замолкает, осознаёт, что сказал слишком много, и быстро добавляет с привычной игривостью:

— Но это, конечно, не идёт ни в какое сравнение с вашими северными увлечениями, леди Санса. Вы ведь наверняка мастерски вышиваете волков на гобеленах?

В его тоне снова звучит лёгкая насмешка, но теперь она кажется почти дружеской, как шутка между старыми знакомыми — теми, кто знает, что за улыбками прячется что-то важное.

А Санса чувствует, как в груди теплеет что-то новое. Не доверие. Не любовь. Просто понимание: этот человек — не тот, кем она его считала. Или не только тот, кем она его считала. Он был маской, игрой, шахматной фигурой. А сейчас он стал чем-то ещё — страницей из книги, которую она хотела бы перечитать снова.

Санса чуть подается вперёд и почти хлопает в ладоши, как девочка, которой ещё недавно была, — той, которая верила в принцев, в баллады, в то, что слова могут быть красивыми, даже если они лгут.

— Вы сочиняли баллады! — восклицает она, голос звенит от удивления и радости. — А я писала стихи! Тоже романтические — о рыцарях и дамах, — добавляет она, и лицо её вспыхивает, будто она раскрыла слишком много. Как если бы её сердце забилось слишком громко, и он услышал его стук сквозь стену между ними.

Она опускает взгляд, потом снова поднимает его на Бейлиша, уже с легкой игривостью, не прежней, детской, а новой, осторожной, выработанной болью и опытом.

— Я люблю, как из отдельных слов рождается целый мир — предложение за предложением, строчка за строчкой, — признаётся она. — Возможно, я напишу ещё… — она улыбается, чуть смелее, — например, о драконах.

И смеётся, легко, почти беззаботно. Звук такой чистый, что кажется, будто он выскользнул из детства, где не было ни масок, ни игр, ни правил.

— Музыка… Да, это красиво. Танцы тоже. Я почти забыла об этом. А ведь я в Королевской Гавани, где основное требование — музыка и танцы. И ещё — терпение, чтобы делать вид, что ты его не теряешь.

Она вздыхает, чуть театрально, но с добродушной иронией, будто разыгрывает роль, которую знает лучше, чем саму себя.

— И, конечно, я вышиваю, — говорит она спокойно, почти задумчиво. — Меня растили как южную леди в северных краях, и… я не сопротивлялась, — добавляет она почти стыдливо, будто сама себе вдруг показалась глупой. — И я… не могу оценить корабли.

Она делает паузу, выбирая слова осторожно, как драгоценности из старого ларца. Каждое — как прикосновение к чему-то важному.

— Море прекрасно в своём постоянном движении, но для меня эти движения смертельны, — шепчет она, доверяя ему секрет, который он когда-то знал. — У меня морская болезнь.

Петир смеётся. Не своим обычным тихим, скользящим смехом, что так часто звучал как предупреждение, а по-настоящему, почти искренне. Так, как смеются в детстве, до того, как мир научит прятать радость за маской серьёзности. Этот смех будто вырывается из другой жизни, где он ещё мог мечтать без расчёта и ошибаться без последствий.

Септа Мордейн на краю трибуны оборачивается с укоризной, словно он нарушает какую-то древнюю норму поведения, установленную ещё до рождения королевств.

— О, леди Санса, — произносит он, вытирая несуществующую слезу в уголке глаза, — вы только что разрушили мой последний романтический замысел. Я уже представлял, как предлагаю вам бежать вместе в Пентос на быстрой шхуне… а теперь выясняется, что весь путь вас будет мутить за борт!

Его голос становится серьёзным, почти мягким:

— Но стихи… это важно. Особенно те, что пишутся не для чужих глаз. Они как… карта собственной души. Только без обманных троп.

На миг в его голосе проскакывает нечто настоящее — не роль, не маска, а просто человек, который тоже знает цену словам. Который понимает, что каждое написанное предложение — это шаг по внутреннему лабиринту…

Но, как всегда, вскоре он возвращается к игре.

— Что касается южной леди в северных краях… — он делает паузу, и в его глазах мелькает что-то тёплое. Не желание, не расчёт, а простое человеческое признание. — Могу заверить, вы преуспели. Ваши манеры безупречны, а умение вести беседу… — он смотрит на неё так, как будто действительно видит, — куда тоньше, чем у большинства здешних дам, трижды вашего возраста.

И вот он уже встаёт, будто вспомнил о делах, которые ждут его где-то за границами этой странной, почти дружеской беседы. Но перед тем как уйти, он задерживает на ней взгляд, долгий, внимательный, почти благодарный. Как если бы она напомнила ему кого-то. Или помогла забыть.

— Если когда-нибудь решите записать те стихи о драконах… — говорит он, и в его голосе снова проскальзывает тень чего-то важного. — Я знаю одного певца в Браавосе, который превращает слова в музыку. Держите это в уме.

И он уходит, оставляя после себя лишь пряный след вина и тень чего-то несказанного. Будто в воздухе между ними повисла невидимая нить, тонкая, но прочная, которую никто не торопится перерезать.

Chapter 2: Часть 2, или Песнь пирогов и первых шагов

Chapter Text

В Королевской Гавани скучно.

Очень скучно.

Скучно как пыль в луче света, которая сначала кажется живой, танцующей, почти одушевлённой, а потом оказывается просто мёртвой, застывшей, неспособной ни двигаться, ни дышать.

В этом городе нет движения, только круговорот лиц, слов, масок, которые повторяются, как старая мелодия, сыгранная на сломанной лютне. Здесь время течёт медленно, но оставляет после себя лишь след, будто кто-то проводит пальцем по запотевшему стеклу и тут же забывает, зачем.

Санса знает: Серсея презирает её за отказ от Джоффри. Не потому, что королева говорит об этом прямо — она слишком хитра для подобного, слишком уверенно владеет искусством недоговоренностей. Но Санса видит это в каждом взгляде, в каждом движении, в каждом молчании, которое затягивается между словами, как паутина между камнями старого замка. Она чувствует, как взгляд Серсеи скользит по ней, будто по пятну на скатерти, будто она не человек, а нечто, что случайно оказалось на пути великой королевы.

Иногда Санса думает, что Серсея — это не имя, не лицо, не плоть. Это чувство. Тяжёлое, как золото, и острое, как заноза под кожей. Хотя они обе женщины, но каждая из них — чужое королевство для другой. Одна — пламя, другая — лёд. Одна — удар, другая — пауза перед ним.

Двор тоже знает, что Старки в немилости. Но не совсем.

Король — не Серсея. Он смотрит на Сансу мягко, иногда даже с сочувствием. Он помнил, как они вместе ужинали в Винтерфелле, как она пела, как её голос был ещё полон надежды.

Поэтому придворные не решаются подходить.

А Санса хочет, чтобы хоть кто-то подошёл. Хоть бы просто сказал: «Какая у вас сегодня прическа, леди Санса?» Или: «Вы сегодня — как зима, которая ещё не решила, станет ли она смертью или только предостережением». Или даже: «Вы слишком много молчите». Но никто не говорит. И она остаётся одна. Скучает. Иногда ей кажется, что скука — это тоже форма скорби. Скорбь по тому, чего никогда не было. Или кем она могла бы быть, если бы мир был другим.

Арья и Бран ловят кошек.

Санса не знает, зачем.

Она не спрашивает.

Она научилась не недооценивать Арью. Её кровожадность, её способность исчезать в тенях, её готовность сделать то, чего другие не осмелятся. Но ей интересно. Как это выглядит — сестра и брат, которые бегают по дворцу с лютоволками, ловят кошек, и, возможно, скармливают их своим зверям? Или это просто игра?

Санса не может представить. Она давно не играет. Она наблюдает. Она присматривается. Она учится. Быть собой. Той, кем она стала. Той, кем она ещё не стала. Той, кем она может стать.

Она теряет септу где-то в храме. Не нарочно. Просто отпускает её. Как будто хочет остаться одна.

Она выходит наружу, и Леди идёт рядом. Её волчица. Маленькая, но сильная. Она почти всегда с ней, кроме тех мест, где слишком много людей. Там она оставляет её. Не потому что боится. А потому что хочет быть человеком. Хотя бы немного. Хотя бы иногда.

Люди смотрят на Леди с опаской. Санса знает это. Она чувствует, как они отступают, как отводят взгляд. Ей нравится. Это заставляет её улыбаться. Иногда даже смеяться. Но она никому не признается в этом. Она уже не та девочка, которая смеётся громко. Теперь её смех — это тайна. Тайна, которую она держит в горле, как вино в бокале.

Она подходит к залу с троном. Там кто-то есть. Придворные. Но не главные. Мелкие рыбы. Они не интересны. Но она всё равно останавливается. Смотрит внутрь. И видит его.

Петира Бейлиша.

Он стоит, как человек, который знает, что его ищут, но делает вид, что это случайность.

Что-то в груди Сансы сжимается. Не страх. Не ненависть. Что-то другое. Что-то, что она не может назвать. Но она уже давно не боится неизвестного. Она уже давно не боится себя.

— Лорд Бейлиш! — кричит она.

И машет рукой. Как неловко. Как глупо. Как будто ей снова четырнадцать. Или шестнадцать. Или просто хочет, чтобы он обернулся. Чтобы он посмотрел на неё. Чтобы он узнал её. Новое лицо. Старая душа. Женщина, которая помнила смерть. И вернулась. Чтобы снова начать игру.

Петир Бейлиш оборачивается на её зов так, будто его имя было частью какой-то старой, почти забытой мелодии. В его глазах мелькает знакомое выражение — смесь удивления и чего-то ещё, что Санса не может назвать. Возможно, это интерес. Или расчёт. А может, просто привычное любопытство к ходу, сделанному неожиданным игроком. Его губы растягиваются в полусерьёзной, полунасмешливой улыбке, такой же двойственной, как сам он: ни совсем ласковой, ни целиком равнодушной. Сегодня в ней меньше яда, чем раньше. Больше… чего-то похожего на осторожное одобрение? Или просто снисходительности к её юной неловкости?

— Леди Санса, — говорит он, делая поклон, лёгкий и почти шутливый, словно перед ним не девочка, а королева, затеявшая игру, в которую она ещё не умеет играть. — Какая неожиданная… радость.

Его взгляд скользит к Леди — огромной, молчаливой, стоящей рядом, как живое напоминание о северном холоде. Волчица смотрит на него золотистыми глазами, в которых нет страха, нет покорности, только спокойная уверенность зверя, который не боится ничего, кроме предательства. Она не рычит. Не скалится. Просто стоит. И Петир, кажется, это чувствует. Он не отводит взгляда, но и не делает лишнего шага.

— Я вижу, вы обзавелись очаровательной свитой, — произносит он мягко, почти задумчиво, и в его голосе проскальзывает лёгкая насмешка, но без злобы. Скорее, как если бы он оценил её маленькую игру в запугивание двора. — Надеюсь, она не так опасна, как выглядит?

Он делает шаг ближе, но не слишком — достаточно, чтобы его слова стали только её достоянием, но недостаточно, чтобы нарушить приличия. Голос становится чуть ниже, почти доверительным, но всё ещё подчиняется правилам маскарада.

— А если опасна… то, возможно, вам стоит научить её кусаться по команде, — добавляет он, и в его глазах вспыхивает искра чего-то… почти одобрительного. Но что именно одобряет он — её волчицу или её саму — остаётся загадкой.

На миг Санса чувствует, как внутри что-то сжимается. Не страх, не гнев — скорее, воспоминание. Маленькое, но острое, острое, как слово, сказанное вслух, но не законченное, висящее в воздухе, как угроза. Она знает, что значит быть недооценённой. Что значит казаться глупой, милой, наивной. И пусть он говорит с ней с уважением, даже с игривостью, она помнит: его язык всегда остер, как клинок.

— О, да, — говорит она мягко, почти мелодично, но внутри каждого слова прячется холод. Холод Севера. Холод Винтерфелла. Холод того, кто видел смерть и больше не боится называть её по имени. — Леди умеет кусаться. Особенно если кому-то из придворных вздумается навредить мне… или моей семье. Такие люди часто просыпаются с перегрызенным горлом. Или, скорее, не просыпаются вовсе.

Пауза. Маленькая, но достаточная для того, чтобы понять: она говорит серьёзно. Или почти серьёзно. Она сама не уверена. Иногда шутка становится правдой, если её повторять достаточно часто.

И тогда она смеётся. Не томно, не театрально, а просто, как будто выпустила воздух после долгого затаивания дыхания. Смех получается неожиданно живым, почти детским.

— Хотя, разумеется, вы будете исключением, — добавляет она, чуть склонив голову, как будто действительно размышляет над этим. — Если вы причините мне боль, я не стану ждать, пока Леди разберётся с вами. Приду лично. И потребую ответов. Например… — она театрально топает ногой, делая лицо надменно-возмущённым, как будто разыгрывает миниатюру для воображаемой публики. — Почему, лорд Бейлиш? Почему вы съели все лимонные пироги?

Её голос звучит патетично, почти комично. Она знает это. Но она также знает, что в этой игре есть место иронии. И она позволяет себе улыбнуться. Позволяет себе расслабиться. Позволяет себе быть немного ребёнком.

А потом вздыхает, и в этом вздохе — усталость, которая не принадлежит её возрасту. Усталость от игры, от необходимости быть умнее, чем ожидают, от постоянного напоминания себе: «Ты должна быть готова ко всему».

— Простите, — шепчет она, не глядя на него. — Это я так схожу с ума от скуки.

Петир прикладывает руку к груди с преувеличенной драматичностью, будто её слова действительно задели его, пронзили прямо в сердце. Его жест почти театральный, но в нём есть искра чего-то более личного, как будто он знает, что быть уязвимым перед ней — это тоже своего рода игра. Игра, в которую он давно не играл.

— Все пироги? — повторяет он, голос звучит почти обиженно, с едва сдерживаемой насмешкой, но в глазах всё ещё играет свет. — Леди Санса, вы же знаете, я никогда не съем последнее. Это дурной тон. Оставлять хоть крошечный кусочек — вот истинное искусство искушения.

Санса чувствует, как внутри разворачивается улыбка, не потому что она верит ему, а потому что он так легко говорит о таких малых вещах. О лимонных пирогах, о крошках, о том, как важно оставить след желания. Она знает: это не просто шутка. Это часть правил игры, которой он живёт каждую минуту. Но сегодня, кажется, он позволяет себе немного забыть про остриё слов. Хотя бы на миг.

Его взгляд становится чуть серьёзнее.

— А что до скуки… — начинает он, делая паузу, как будто выбирает не только слова, но и то, сколько правды можно сказать без маски. Он оглядывает зал, где придворные, заметив его взгляд, тут же отводят глаза, будто боятся, что он их запомнит. — Королевская Гавань — это клетка с позолоченными прутьями. Но даже в клетке можно научиться летать… если знать, где слабые задвижки.

Он наклоняется чуть ближе. Воздух между ними становится плотнее, насыщенным чем-то невидимым, но важным. В его голосе просыпается почти сочувствие — не притворное, не расчётливое, а странно настоящее.

— Вам нужно занятие, — говорит он мягко, но уверенно. — Что-то, что заставит их бояться вашего ума, а не просто вашего волка. Хотите, научу вас играть в кайвассу?

Его голос понижается, становится почти шёпотом, в котором прячется смех, как будто он предлагает ей секрет, который может перевернуть мир.

— Или, может, подскажу, какие именно слухи стоит пустить о леди, которая случайно обронила о королеве Серсее, что её новое платье делает её похожей на перезрелую дыню?

Санса внезапно рассматривает его пристально.

Он никогда раньше не предлагал этого. Не так. Не ей. Не в этом тоне. Не с этим выражением — не хищным, не холодным, а почти… добрым.

Она улыбается. Но не сразу. Не уверенно. Это улыбка — как первый шаг по свежему снегу, когда ты уже знаешь: он выдержит. Потому что ты — не та, кого снегу суждено поглотить.

— Я хотела бы попробовать научиться… — произносит она тихо, почти про себя. — Но… мне говорили, что эта игра… не для леди, а для воина.

Она задумывается. Пальцы её медленно скользят по шерсти Леди, той самой, что пахнет холодом, землёй и чем-то древним. Волчица смотрит на неё и, кажется, улыбается — по-собачьи, широко, с доверием, которым делятся только те, кто тебя знает целиком, без прикрас.

— Я на самом деле не хочу, чтобы меня и мою Леди боялись… — добавляет она спокойно. — Просто чтобы они… знали, что мы здесь. Что мы видим. Что мы помним.

В её голосе нет драмы. Нет театральной скорби. Только простая правда, которую она носит в себе каждый день. То, что страх — это не защита. Иногда он убивает медленно. Тихо. Без клинков. И она не позволит ему коснуться Леди. Не снова.

Она снова поворачивается к Петиру. В её взгляде — вопрос. Не о правилах игры. А о том, зачем он это делает. Почему он предлагает ей силу, вместо того чтобы использовать её. Или, может, это тоже часть игры?

Но она уже не боится. Она просто хочет понять. Что между ними — правда или иллюзия. Или, может, правда, завёрнутая в иллюзию.

Петир мягко покачивает головой, и в его глазах — не привычная насмешка, а что-то почти терпеливое. Как будто он разговаривает с учеником, который ещё не понял главного урока. Или просто слишком рано начал учиться.

— Страх — это просто инструмент, леди Санса, — говорит он, голос звучит мягко. — Как нож: можно резать хлеб, а можно — глотки. Всё зависит от рук, которые его держат.

Его пальцы невольно сжимаются в воздухе, будто ловят невидимые нити. Не угрожающе. Не театрально. Просто жест, выдавший его мысли раньше, чем он успел их спрятать.

— Но если вам не нравится пугать… научитесь удивлять, — добавляет он, и в этом слове — не упрёк, а предложение. Что-то вроде дороги, которая уходит в сторону от тех, по которым ходят все.

Он внезапно улыбается не своей обычной скользящей ухмылкой, что так часто звучала как предупреждение, а почти по-дружески. Так, как могут улыбаться те, кто всё ещё помнит, каково это было — быть живым среди масок.

— Кайвасса — не только для воинов, — продолжает он, наклоняясь чуть ближе. Его голос становится тише, почти интимным, как шепот старых друзей, разделённых временем. — Она для тех, кто умеет предвидеть. А разве вы не делаете это каждый день? Угадываете, кто из этих придворных змей сегодня попытается вас ужалить?

Санса чувствует, как внутри что-то сжимается. Не страх. Не гнев. Что-то другое. Назойливое, как муравьи на коже. Возможно, это просто правда.

Она не отводит взгляда. Он тоже. Где-то вдалеке слышны аплодисменты, лязг стали, смех ребёнка, который не знает, что такое страх. А здесь — только они. Два человека, которые знают цену словам. Которые играют в свою игру без фигур на доске.

— Давайте начнём с малого, — говорит он наконец, и в этом предложении прячется что-то большее, чем простая любезность. — Один урок. Если вам не понравится — будем считать, что я просто съел ваше время, как те лимонные пироги.

Она смеется. Не томно, не нарочно. Просто потому, что ей вдруг становится легче. Будто между ними проскочила искра чего-то настоящего. Леди рядом с ней тоже, кажется, одобряет: её хвост взметнулся, будто она разделила между ними тайну, скрытую в шутке, предназначенной только им.

Петир бросает на неё взгляд, полный неожиданного удовольствия.

— Видите? Даже ваша волчица согласна, — говорит он, и в его голосе снова теплеет что-то, что трудно назвать. Может, воспоминание. Может, надежда.

Леди действительно смотрит на них обоих с выражением, которое Санса всегда называет «собачьей улыбкой»: когда глаза блестят, а уголки пасти чуть приподняты. Не рычит. Просто наблюдает. С одобрением. Или просто потому, что чувствует тепло, исходящее от их разговора.

Санса нарочито вздёргивает подбородок, будто примеряет на себя маску высокомерной леди, которую так любили воспевать в балладах. Она знает, что выглядит немного глупо. Знает, что Петир это видит. Но всё равно делает это — как часть игры, которую они начали. Или продолжают.

— Хорошо, лорд Бейлиш, — говорит она спокойно, почти величественно. — Давайте попробуем.

И только потом, сразу после этих слов, она ярко улыбается.

Петир склоняет голову в поклоне, и в этот жест он вкладывает что-то почти забытое — не просто учтивость, не просто игру, а некое подобие уважения. В уголках его губ играет та самая улыбка — не привычная, расчётливая, не хищная, как у зверя, который уже выбрал свою жертву, а почти радостная. Как будто он наконец получил то, чего ждал, даже если сам ещё не до конца понимает, зачем.

— Великодушное решение, леди Санса, — говорит он, и в его голосе звучит лёгкая театральность, будто они действительно участвуют в каком-то спектакле, где роли написаны на бумаге, но смысл всё равно остаётся загадкой. — Но предупреждаю: я беспощадный учитель. Если вы ошибётесь, я заставлю вас слушать мои юношеские баллады.

Его слова витают между шуткой и предостережением, как пыль в луче света — не опасная, но способная оставить след на коже.

Она чувствует, как внутри поднимается смех — лёгкий, почти беззаботный. Не тот, который прячется за маской, а настоящий, как первый луч после долгой зимы. Он не опасен. Он не скрывает ничего. Просто… случается. И она не боится его выпустить.

Петир делает шаг назад, и его жест — изящный, почти артистичный — указывает на один из боковых коридоров, ведущих в глубь Красного замка. Мрак этого прохода кажется ей знакомым, как старый сон, который снился много раз, но никогда не запоминался до конца. Память о чём-то важном, что ускользает на рассвете.

— В моих покоях есть доска, — продолжает он. — И, что куда важнее, лимонные пироги. — Его глаза блестят, и в этом блеске прячется нечто странное. Радость? Ностальгия? Или просто старая привычка быть интересным? — Ведь даже самые серьёзные уроки должны иметь сладкое послевкусие.

Леди фыркает, будто чувствует: что-то не так, или просто выражает своё мнение, которое никто не просил высказывать. Но Санса уже снова смеётся. Смех звучит слишком молодо для той, кем она стала. Но именно поэтому он такой настоящий.

В этот момент она выглядит не как заложница двора, не как пешка в чужой игре, а просто как девушка, которая согласилась на авантюру. Не потому, что ей нужно что-то от него. А потому, что ей хочется посмотреть, что будет дальше.

Петир ловит этот смех. Замечает его. Удерживает взглядом, словно хочет запомнить. Что-то в его лице становится чуть мягче — не лицо, не маска, а просто человек, который внезапно вспомнил, что может быть собой. Хотя бы на миг.

— Тогда пойдёмте, — говорит он, и впервые за долгое время его слова звучат совсем без двойного дна. Без скрытых нот. Просто предложение. Приглашение. Обещание. — Покажем этим южным змеям, что волки умеют не только кусаться. Они умеют побеждать.

Санса делает шаг к боковому коридору, но внезапно останавливается. Оглядывается через плечо. Её взгляд — не дерзкий, не игривый, а какой-то особенный. Так смотрят на тех, кого начинают понимать. Не до конца. Не целиком. Но достаточно, чтобы больше не бояться.

— Вы должны попробовать другие угрозы со мной, — говорит она, голос чуть ниже, почти доверительный, но с ноткой веселья. — Потому что я на самом деле хочу услышать ваши юношеские баллады.

И она идёт. Не быстро. Не медленно. Просто уверенно. Как человек, который знает, что делает. Даже если не до конца понимает, зачем.

Петир замирает на мгновение, будто её слова задели какую-то потаённую струну — ту, что он давно забыл настраивать. Его лицо, обычно собранное до последней черты, как замок за высокими стенами, на секунду теряет остроту. В глазах мелькает нечто настоящее — не расчёт, не игра, а лёгкое, почти растерянное удивление. Как если бы кто-то внезапно напомнил ему о времени, когда он ещё мог быть просто человеком. Без маски. Без карты в рукаве. Без хода в запасе.

— Опасная игра, леди Санса, — произносит он, догоняя её шаг, и в его голосе вдруг звучит непривычная теплота. Не та, что используется для манипуляций, а та, что живёт в памяти о юности, когда сердце ещё могло биться быстрее от одного взгляда. — Вы рискуете узнать, что когда-то я был сентиментальным глупцом, писавшим стихи о лунном свете и недостижимых дамах.

Он идёт рядом, но чуть позади — как положено скромному учителю, сопровождающему высокородную ученицу. Но сегодня в его движениях нет привычной скользящей грации, той, что делает его похожим на тень, которая знает все пути замка. Сегодня он слегка неловок. Будто забыл на миг, как носить свою маску. Как будто внутри него что-то сдвинулось — медленно, осторожно, но необратимо.

— Но если уж вы настаиваете… — продолжает он, и в его тоне проскальзывает неожиданная нежность, почти робкая, — то, возможно, я найду одну балладу. Ту, что написал в возрасте ваших лет. Только учтите — в ней будет невыносимо много рифм про «кровь» и «любовь».

Леди идёт рядом, изредка поглядывая на него золотистыми глазами, будто чует, что этот человек только что сделал нечто редкое — перестал притворяться, что его тень — это он сам. Просто позволил себе быть видимым.

А Санса смеётся — звонко, легко, без оглядки на придворных, что перешёптываются у них за спиной, словно шарманщики, повторяющие старые мелодии. Этот смех звучит почти свободно, почти по-детски, почти так, как она смеялась до того, как мир научил её прятать радость за маской осторожности.

— Тогда я расскажу вам свой ужасный стих про «розу» и «морозы», — парирует она, и в этот момент она — не пешка, не игрок, а просто девушка, затеявшая странную, но честную игру. Игру, где нет двойного дна, только два человека, которые вспомнили, что умеют говорить правду, даже если она прячется в стихах.

— Договорились, — говорит Петир, и его голос звучит непривычно мягко. — Только обещайте, что не станете цитировать мои строки на следующем банкете. Королевская Гавань ещё не готова к тому, чтобы видеть меня таким.

Он улыбается. Не своей обычной скользящей ухмылкой, не хищной гримасой, а просто… улыбается.

И они идут по коридору — он немного позади, она впереди, но между ними уже не стена из слов и игр. А что-то другое. Новое. Неопределенное. Возможно, даже опасное.

Chapter 3: Часть 3, или Песнь лимонов и щелей в броне

Chapter Text

Когда Санса переступает порог его покоев, она уже чувствует, как за спиной начинает плестись невидимая паутина слухов. Она знает: к вечеру об этом узнает её отец, а септа Мордейн станет ещё более цепкой, как старый плющ, что не отпускает камни, даже когда их пытаются очистить.

Но она не останавливается. Она входит. И сразу замечает: что-то здесь не так.

Всё в комнате кажется чужим. Не его. Не того человека, который ходит по коридорам, как тень, которая забыла, как быть страшной. Не того, кто говорит так, будто каждое слово стоит золотой монеты.

Как будто он просто зашёл на миг, чтобы оставить след, который можно стереть. Мебель — слишком официальная. Гобелены — с гербами Баратеонов, которые ему чужды. Даже запах — пряный, но плоский, без глубины. Без истории. Без него.

— Вы здесь не живете, — говорит она внезапно, прежде чем успевает подумать. Иногда слова вырываются раньше, чем разум успевает их одеть в более изящную форму. — Я права? Это место… не похоже на вас.

Петир застывает на пороге, чуть позади неё. Его пальцы замирают на пряжке камзола — едва заметное движение, но Санса уже научилась замечать такие вещи. То, как он дышит, как задерживает взгляд на определённых предметах, как чуть напрягается, когда чувствует, что его игра начинает просвечивать сквозь маску.

Его губы искривляются в улыбке, но теперь она другая: без привычного блеска игры, почти усталая. Как если бы он на миг позволил себе быть тем, кем не был давно.

— Проницательно, леди Санса, — произносит он тихо, проводя рукой по спинке кресла, обитого выцветшим бархатом, на котором вышиты олени Баратеонов — гордые, неподвижные, мёртвые. — Эти покои достались мне вместе с титулом. Как и вся эта мишура.

Он проходит дальше, неспешно, как человек, который знает: каждый шаг может быть услышан. Каждый жест — прочитан. Он подходит к камину, где на полке стоит единственная личная вещь — маленькая серебряная флейта, настолько отполированная, что видно: её часто берут в руки. Даже слишком часто.

— Я живу в другом месте, — говорит он, и в голосе проскальзывает что-то почти признательное, будто он решает, что ей можно знать эту правду. — Менее роскошном. Там нет гербов на стенах. Нет слуг за каждой дверью. И, что важнее, — его глаза встречаются с её взглядом, — там нет ушей.

Леди обнюхивает ковёр и фыркает, будто подтверждает его слова. Она тоже чувствует: это не дом. Это всего лишь временная остановка. Но даже волчица знает, что иногда лучше притвориться, будто ничего не заметила.

Санса понимает: перед ней щель в его броне. Маленькая. Настоящая. И опасная.

Потому что он мог бы не говорить этого. Он мог бы просто улыбнуться и сказать что-нибудь игривое. Но он выбрал правду. Или её имитацию. А может, то, что находится между ними — нечто большее, чем ложь, но что ещё не готово стать правдой.

— Так что, — он вдруг меняет тон, снова становясь тем самым играющим лордом Бейлишем, — если септа Мордейн спросит, вы скажете, что мы пили чай среди этих великолепных гобеленов и вели приличные беседы.

Его голос снова звучит легко, почти весело. Но в его глазах — вопрос. Не шутка. Не проверка. А настоящее желание знать: сможет ли она хранить эту тайну? Ту, что касается его настоящего убежища. Ту, что делает его не просто фигурой на доске, а человеком, который прячет себя даже от тех, кто уверен, что знает его.

И Санса вдруг осознаёт: это её первый урок. Не кайвасса. Не интриги. Умение молчать.

Не потому, что молчание — это безопасность. А потому, что оно — последняя форма власти, которую нельзя отнять. Потому что даже в клетке можно остаться собой.

Санса кивает ему серьёзно, почти торжественно, как будто они только что подписали невидимый договор. Но уже через миг она переводит тему в лёгкое, почти поверхностное русло.

Она умеет это. Переходить от глубокого к пустячному, как будто между ними нет пропасти. Как будто она не только говорит, но и прячет что-то важное. Что-то уязвимое.

— О, Боги, неужели моя септа и её благочестие так прославились, что вы знаете её по имени? — говорит она с игривым ужасом, чуть вздёрнув подбородок, как будто примеряет маску девочки, которую все считают глуповатой. — Все знают, как она меня отчитывает?

Она произносит это легко, но внутри звенит другая нота. Не шутка. Не игра. Правда.

Потому что Санса действительно чувствует, как септа Мордейн преследует её взглядом даже во сне. Потому что здесь, в этом замке, она из чувства вины позволяет многое. Даже Арья смотрит на неё иногда обеспокоенно. Кажется, это чувство вины преследует её со всеми: с Арьей, с Браном, с отцом — особенно с отцом. Она даже приняла подарок от него — маленькую куклу, взяла её в руки… и расплакалась. Он был в ужасе. Что было немного смешно. В тот момент он стал просто человеком, который не знал, как справиться с её болью.

Петир делает паузу. Его пальцы задерживаются на серебряной флейте — лёгкое прикосновение, будто он ищет в ней опору. Затем поворачивается к ней. И в его глазах появляется что-то новое. Не привычная насмешка. Не холодный расчёт. Что-то другое. Почти понимание.

— Леди Санса, — говорит он мягко, почти отечески, и это звучит странно из его уст, будто он примеряет чужую кожу. — В Королевской Гавани все знают всё. Особенно о тех, кого считают слабыми.

Он делает шаг ближе, но не вторгается в её пространство. Только достаточно, чтобы его голос стал почти личным.

— Ваша септа отчитывает вас не потому, что вы заслуживаете этого, а потому, что может. — Его слова звучат просто, но в них прячется яд, завёрнутый в мед. — Но вот секрет: благочестие — это тоже маска. Такая же, как моя любезность или… или ваша тишина, когда все ждут, что вы заплачете.

В его глазах мелькает тень чего-то горького. Не жалость. Не сочувствие. Что-то старое. Что-то своё.

— Просто её удобнее носить.

Леди подходит и тыкается мордой в её ладонь, будто чувствует напряжение, которое Санса пытается спрятать. Это не страх. Не тревога. Это тихая боль — как от старой раны, которая отзывается при каждом движении.

Петир наблюдает за этим. За прикосновением. За молчанием. А потом вдруг говорит — неожиданно резко:

— Вы позволяете ей слишком много… — Он делает паузу, будто взвешивает слова. — Но не потому, что слабы. Нет. Вы даёте ей это, чтобы она чувствовала власть. А когда человек чувствует власть — он расслабляется.

Слова звучат как удар. Не злой. Не преднамеренный. Просто правдивый.

Но Петир вдруг замирает. Его глаза сужаются, взгляд становится острым, как лезвие, повернутое к свету. Он смотрит на неё — не как на ученицу, не как на собеседницу, а как на игрока. И в этом взгляде — вопрос, не произнесённый вслух: «А ты? Ты тоже даёшь мне это? Даёшь мне ощущение, что я понимаю тебя, что я веду игру, что я — учитель? Чтобы я расслабился? Чтобы я сказал слишком много?»

Санса чувствует этот взгляд. Чувствует, как он переписывает её молчание, её открытость — в ход. Но она не играла. Она просто… поверила. На миг. Что он видит её. А не просто читает.

И потому она улыбается. Не с вызовом. Не с ложной игривостью. Просто улыбается — мягко, почти невинно, как девочка, которая впервые услышала от взрослого что-то настоящее. Как будто говорит: «Я не против тебя. Я с тобой. Хотя бы на миг».

Он прищуривается. Его пальцы чуть напрягаются. Он не отводит взгляда. В его глазах — борьба: между тем, кем он должен быть, и тем, кем он чуть не стал. Между тем, что он знает о людях, и тем, что он хочет верить о ней.

Потом почти незаметно он отступает. Не физически. Духовно. Глубоко внутри. Его плечи чуть опускаются, но не от усталости — от возвращения маски. Уголки губ приподнимаются в знакомую улыбку — ту, что он надевает не для других, а чтобы не видеть самого себя.

— Но кто я такой, чтобы учить вас терпеть старых дев с чётками? — говорит он уже другим тоном, лёгким, почти насмешливым. — Лучше расскажите, о чём был ваш самый нелепый спор с ней. Мне нужны детали — для… образовательных целей.

Игра возобновляется. Правила возвращаются. Но где-то под поверхностью — между словами, между взглядами, между дрожью его пальцев — остаётся след. След от мгновения, когда он почти перестал быть Петиром Бейлишем. А она — почти перестала быть леди Сансой Старк.

Её улыбка становится слабой. Потому что вспоминает, как он говорил так же проникновенно раньше. Как смотрел тогда. Как она верила ему. Теперь она хочет верить снова. Так сильно. Даже если это опасно. Даже если это глупо.

Стоя в его покоях, среди чужих стен, среди запаха старых книг и пряного вина, она понимает: она искала его компанию. Искала его одобрения. И продолжает искать. Не как у отца. Не как у мужчины, которого хотела бы полюбить. А как у кого-то… кто важен.

Это ужасно. Или нет. Она ещё не решила. Но она не хочет уходить.

Санса делает шаг к окну. Смотрит наружу. На крыши, на тени, на дым, что поднимается из труб, как обещания, которые не сбудутся. И говорит, почти рассеянно:

— О браке, разумеется.

Она не смотрит на него. Говорит в окно. Тихо. Правдиво.

— Я раньше с ней была согласна… — начинает Санса, голос чуть дрожит, как будто она вынимает из памяти не просто слова, а кусочек себя, завернутый в ткань воспоминаний. — И сейчас я тоже согласна со многим.

Она делает паузу. Не потому, что ищет слова. А потому, что боится их произнести. Потому что некоторые фразы — как дверь, которую открывают только раз. И за ней — холод.

— Просто…

Её голос становится ниже, почти шёпотом. Тенью голоса. Признанием, которое не хочет быть услышанным.

— Некоторые вещи… — она вздрагивает. — Некоторые вещи… как жестокость того, кого любишь или кого должна любить…

Она не заканчивает. Не может. Но в этом молчании — всё. Та боль, которую нельзя назвать вслух. Тот страх, который прячется под покровом приличий. Та правда, которую лучше оставить невысказанной. Но не забытой.

Но Петир услышит. Он всегда слышит то, что не сказано.

И Санса стоит у окна, смотрит на мир, который всё ещё не её, и думает: «Я не хочу быть той девочкой. Но я не знаю, кем быть вместо неё».

Петир застывает у камина, будто внезапно стал частью стены — темной, неподвижной, почти забытой. Его пальцы сжимают край каменной полки так крепко, что костяшки белеют. Это не жест гнева. Не угроза. Это попытка удержаться. Зацепиться за что-то реальное, когда внутри всё начинает рушиться.

В его глазах — внезапная тень. Не просто тень. Что-то глубоко спрятанное. Старое. Тёмное. Знакомое.

— Жестокость, — повторяет он тихо, почти про себя, и в его голосе звучит странная гладкость, как у человека, который слишком хорошо знает вкус жестокости. Как если бы он пробовал её на языке, запивал вином, и теперь память о ней осталась где-то под кожей. — Она редко приходит в открытую.

Он делает паузу. Долгую. И Санса чувствует, как воздух между ними становится плотнее. Как будто он собирается сказать что-то важное. Что-то, что прячет даже от самого себя.

— Сначала это… недовольство, — продолжает он, голос чуть ниже, почти шёпот. — Потом — пренебрежение. И только потом…

Он резко обрывает себя. Слово зависает в воздухе, не произнесённое до конца. Может быть, потому, что оно слишком большое. Может быть, потому, что он боится сказать его вслух.

Его взгляд скользит к двери. К окну. К серебряной флейте на каминной полке. Куда угодно — только не к ней.

— Ваша септа права в одном, — говорит он уже другим тоном, более лёгким, почти игривым, но теперь в этом голосе слышны трещины. Негромкие, но явные, как трещины на старом зеркале. — Брак должен быть союзом.

Он делает паузу.

Брови чуть приподнимаются. Но это не насмешка. Это предостережение.

— Но она забывает, что союзы бывают разными. Одни скреплены золотом. Другие — кровью.

Леди вдруг встаёт между ними, словно почувствовав, как тонко натянулась нить между их словами. Её золотистые глаза пристально смотрят на Петира, как будто она тоже слышит то, что он не сказал. Но Петир, к удивлению Сансы, отступает на шаг. Не из страха. Из уважения? Или из-за того, что волчица смотрит на него так, будто видит то, чего он сам не хочет видеть?

— Вы не должны терпеть то, что вас пугает, — говорит он наконец, и это звучит почти как клятва. — Даже если весь мир твердит, что это «ваш долг».

На миг он снова становится собой — человеком, который знает цену словам. Но в этих словах нет игры. Только правда, завёрнутая в простоту.

Потом, будто спохватившись, он добавляет с кривой улыбкой:

— Но кто я такой, чтобы давать советы о браке? Человек, чьё самое долгое романтическое увлечение — это лимонные пироги.

Он поворачивается к столу, где стоит доска для кайвассы, и его голос снова становится лёгким, почти весёлым:

— Может, лучше научимся предвидеть жестокость? Чтобы вам никогда не пришлось её… испытывать.

Но Санса видит: его рука, раскладывающая фигуры, дрожит. Совсем чуть-чуть. Как будто он тоже помнил. Как будто он тоже боялся. Как будто он тоже был ранен.

Она хочет сказать ему многое. Про брак. Про жестокость. Про то, как легко мир требует женской покорности, как будто это естественно, как дыхание. Про то, как однажды она проснулась королевой не потому, что хотела, а потому, что выжила. Про то, как иногда страх — это не слабость, а память, которая не даёт сделать ту же ошибку дважды.

Но она молчит. И идёт к столу. К игре, которую он называет обучением. А она чувствует как начало чего-то большего.

— Расскажите мне всё, что знаете, лорд Бейлиш, — говорит она тихо, почти серьёзно. — Я вряд ли смогу вернуться в ваши покои… Когда это станет известно моему отцу.

Её голос звучит не как вопрос. Не как просьба. А как признание. Она уже выбрала свою сторону. Ту, где нужно учиться. Где нужно знать. Где нельзя больше быть невинной. Потому что невинность — это подарок, который могут украсть. А знание — это щит, который остаётся с тобой навсегда.

Петир задерживает взгляд на фигурах, расставленных перед ним, будто ищет в них отсрочку. Как если бы каждая из них хранила не только правила игры, но и воспоминания. Он дышит медленно, слишком осторожно, как человек, который готовится сказать что-то такое, что нельзя забрать обратно.

Потом медленно поднимает глаза. И в них больше нет ни игры. Ни маски. Только резкая, почти невыносимая ясность. Как свет солнца, ударивший в лицо после долгой ночи.

— Тогда слушайте внимательно, леди Санса, — его голос низкий, как дыхание человека, который долго молчал, — Потому что это единственный раз, когда я скажу это вслух.

Он берёт фигуру Тирана — самую сильную и самую слабую одновременно. Она выше всех, но не может ходить, как другие. Её защищают, но она сама — ловушка. Он ставит её в центр доски. Не как фигуру. А как вопрос, на который нет ответа.

— Жестокость редко начинается с кулаков, — говорит он, и в этом слове — «жестокость» — прячется нечто большее, чем просто описание. Это имя, которое он знает слишком хорошо. — Сначала это — мелочи. Опоздания без предупреждения. Шутки, после которых вам больно, но: «Ты что, не понимаешь юмора?». Взгляды, которые заставляют вас проверять, правильно ли застёгнуто платье.

Его пальцы двигают фигуру Слуги — самую слабую, самую многочисленную. Но если она дойдёт до конца, она станет чем-то другим. Чем-то опасным.

— Жестокость любит свидетелей. Чем больше людей вокруг, тем тоньше будут её методы. Те, кто считают себя выше, обожают зрелища… но только те, что можно отрицать на следующий день. «Ой, да он просто пошутил!», «Ты слишком чувствительная», «Все так живут».

Леди рычит. Не громко. Не злобно. Просто она чует опасность. Даже в этих словах. Петир замолкает, давая волчице успокоиться. Но его глаза не отпускают её. Они всё ещё говорят. Без слов. Без игр.

— Самое опасное — когда они заставляют вас себя ненавидеть, — продолжает он, голос чуть ниже, почти шепот. — «Если бы ты была умнее… красивее… покорнее…». Это ложь. — Его губы искривляются, будто он сам проглотил эту фразу однажды и до сих пор не может избавиться от горечи. — Вы никогда не будете достаточно «правильной» для того, кто ищет повод причинить боль.

Он внезапно опрокидывает Тирана. Фигура падает с глухим стуком. Как сердце, остановившееся в груди. Как последнее слово, сказанное перед тем, как замолчать навсегда.

— Но вот что они никогда не понимают… — его голос звучит так, как будто он произносит это не в первый раз, — острым, как нож в руках того, кто уже резал, чтобы выжить, — …что даже тот, кто стоит у начала, может стать концом для Тирана.

Петир отодвигает доску. Будто игра уже не важна. Важны слова. И то, что они значат. Он достаёт из складок плаща маленький серебряный нож — такой же тонкий, как правда, которую прячут в шутках. Кладёт его перед ней. На стол. На свет.

— Учитесь, — говорит он, и в этом слове — не просто совет, а приказ, тихий, но неотвратимый, как первое дыхание зимы. — Не только кайвассе. Учитесь замечать яд в сладких речах. Чувствовать, как за комплиментом прячется ловушка. Как за заботой — ожидание покорности. Как за улыбкой — решётка, которую вы не сразу замечаете.

Он делает паузу. Его взгляд не отпускает её. Он знает: она уже понимает больше, чем он говорит.

— Учитесь видеть, когда вас хотят сделать благодарной за то, что вам должны. Когда вас хвалят не за силу, а за то, что вы не требуете её. — Его голос становится ниже, почти шёпотом, но в нём — вес. — И если промолчать значит проиграть… режьте первой. Хотя бы словами. Особенно словами. Потому что самые острые клинки — те, что невидимы.

Он откидывается на спинку кресла. И лицо его снова становится привычным — улыбчивым, насмешливым, почти весёлым. Как будто ничего не было. Как будто он не только что дал ей ключ от двери, которую не стоит открывать часто.

— А теперь, леди Санса, — говорит он уже лёгким, почти беспечным тоном, будто они говорили о погоде, — давайте сыграем. Пока у нас ещё есть время.

Санса слушает его. Слово за словом. Фраза за фразой. И в каждом его предложении она чувствует не только уроки, но и отпечатки чужих лиц, чужих воспоминаний, чужих ран.

Когда он говорит о жестокости, о том, как она приходит не в форме кулака, а в виде замедленного взгляда, недоговорённости, насмешки, завёрнутой в шутку, она не сразу понимает, о ком он говорит. О Лизе? О её матери?

Обе они жестоки. Обе они умеют быть острыми без крови.

Но образ жестокости в словах легко ложится на мать. Санса помнила, как это происходило с Джоном. Как одно слово могло разрушить доверие. Как один взгляд — сделать человека одиноким.

Петир говорит о жестокости, как будто сам был её жертвой. Не как мужчина, которого предали. Не как лорд, чьи планы провалились. А как человек, который научился молчать, чтобы выжить.

И она, впервые за долгое время, не принимает его слова как урок. Она слушает их как наблюдательница. Как женщина, которая уже давно поняла: люди учат тому, что сами пережили, а не тому, что хотят передать.

Его голос, его взгляд, его сжатые пальцы — всё это говорит не о её будущем. А о его прошлом.

И она не хочет стать его ученицей. Она хочет понять его. Понять, как работает человек, который прячет боль под улыбкой, как жестокость становится привычкой, а доверие — редкостью, почти уязвимостью.

Она учится не у него. А о нём.

И она не принимает его слова как руководство. Она принимает их как ключи. Ключи к тому, как он сам был ранен. Как он не научился любить, а научился выживать в любви, которая ранит.

Санса смотрит на него и думает: он говорит о ней, но говорит о себе. Он предупреждает её, но на самом деле — предупреждает самого себя.

И она молчит. Потому что знает: в молчании тоже есть сила. Не та, что режет. А та, что заставляет других говорить слишком много.

Санса подходит к нему и кладёт свою руку поверх его. Не нежно. Просто касается. Медленно. Крепко. Словно хочет показать: она не боится того, что он только что открыл.

Она молчит некоторое время. Пусть этот жест оседает внутри, как семена в земле, которая ещё не знает, придет ли весна. Потом смотрит на него. И улыбается. Не томно. Не игриво. Просто — улыбается.

— Сыграем, — говорит она спокойно. — Но предупреждаю: я ненавижу проигрывать.

Улыбка становится шире. Игривее. Живее.

— А так как я всё равно проиграю… — добавляет она, почти весело, — будьте готовы к моей истерике. Я буду швырять вещи. И требовать лимонные пироги. Много пирогов.

Петир застывает на мгновение, будто её прикосновение обожгло его изнутри. Не болью. Не гневом. Чем-то другим. Что-то, чего он не ждал. Что-то живое, теплое, почти забытое. Его пальцы слегка вздрагивают под её ладонью, едва заметно, как тень, проскользнувшая между стропилами старого дома.

Но затем он переворачивает руку. И ловит её пальцы — легко, почти небрежно, как будто это всего лишь жест вежливости. Как если бы они были просто двумя людьми, которые случайно оказались рядом. Но Санса знает: в Королевской Гавани даже мимолётное касание может быть оружием. А иногда — щитом.

— О-о… — говорит он, и его губы растягиваются в той самой ухмылке, которую она уже научилась читать, как страницу из старой книги. Но сегодня в ней меньше яда. Больше искреннего веселья. — Так вот какая вы, когда недовольны. Швыряете дорогие вещи, требуете десерты…

Он наклоняется чуть ближе, и в его глазах вспыхивает озорной блеск.

— Боги, да вы опаснее, чем я предполагал.

Его голос звучит так, будто он снова стал собой. Или тем, кем он мог бы быть, если бы судьба не сделала его игроком.

Он отпускает её руку. Не резко. Не торопливо. Просто — отпускает. Будто понимает, что слишком много правды может испортить игру. А им ещё играть. Много.

Петир отодвигает фигуры на доске с преувеличенной театральностью, будто готовится к представлению, где он будет проигрывать с достоинством. Или с намерением.

— Что ж, если мне суждено погибнуть под градом подсвечников и чернильниц… — Он делает паузу, достаёт из ящика стола маленькую фарфоровую тарелку и кладёт на середину доски.

На ней — лимонный пирог. Сладкий. Золотистый. Почти невероятный. Откуда он там?

— …то хотя бы последнее, что я услышу, будет ваше: «Ещё!»

Леди фыркает, явно одобряя такой поворот событий. Она укладывается у ног Сансы, как живой охранник её будущей истерики — тихая, но готовая. Как сторожевой зверь, знающий, что хозяйка не боится быть громкой.

А Петир… Петир смеётся. По-настоящему. Не своим обычным смехом, что звучал как шутка, скрывающая клинок. Нет. Это другой смех. Тот, что родился давно. Ещё до масок. Ещё до игры. Когда он был просто человеком. Который любил музыку. И баллады. И вкус лимона на языке.

— Начинайте, леди Санса, — говорит он, пододвигая ей фигуры. — И пусть Семеро помилуют мою мебель.

Его голос звучит легко, почти игриво. Но Санса видит. Чувствует. Понимает.

В его взгляде — обещание. Не слова. Не клятвы. Просто обещание. Сегодня он не будет играть в полную силу. Потому что некоторые поражения — слаще побед. Потому что сегодня он хочет, чтобы она выиграла. Хотя бы раз. Хотя бы с ним. Хотя бы в этом.

Санса берёт первую фигуру. Чёрного Слугу — низкого, вырезанного из тёмного дерева, без лица, без имени. Она задерживает взгляд на нём, прежде чем поставить на доску. Не потому, что колеблется. А потому, что хочет запомнить этот момент. Когда она не была королевой. Не была пленницей. Не была ни героиней, ни жертвой.

Просто девушка. С живым сердцем. С волчицей у ног. И человеком напротив, который тоже знал боль. И тоже умел молчать. И тоже мог смеяться.

Она ставит фигуру. Первый ход. Первая ложь. Первая правда. Игра начинается. Но для них обоих — это конец. Или начало чего-то нового.

И Санса знает: это не прощение. Не союз. Не любовь. Но это начало. Чего-то.

И этого достаточно.

Пока.

Chapter 4: Часть 4, или Песнь масок и трещин в них

Chapter Text

Как ни странно, но до отца Сансы не доходят никакие слухи. Не от Вариса, не от Серсеи, не от тех сотен ушей, что шевелятся в тенях Красного замка, как крылья летучих мышей.

Конечно, она понимает: это не милосердие. Это — хранение. Как яд в сосуде. Как огонь под пеплом.

Они ждут. Ждут момента, когда эта информация станет не просто сплетней, а оружием. Когда она сможет нанести больший ущерб.

Или… Санса уже не знает. Но как учил её Петир — из прошлого, из будущего, из той жизни, что осталась за гранью смерти — всегда предполагать худшее. Потому что истина редко бывает добрее лжи.

Но Санса уже не та, кто ждёт, пока игра начнётся. Она — та, кто может её переписать. Поэтому она подходит к отцу и говорит, как есть:

— Лорд Петир Бейлиш учил меня играть в кайвассу. И угостил лимонным пирогом, когда я проиграла.

Она произносит это наивно, с лёгким раздражением на себя, на свою неспособность выиграть, как будто речь идёт о детской забаве, о пустяке, о капле дождя в море придворных интриг.

Но её отец смеётся искренне — так, как смеялся в Винтерфелле, когда Арья умудрилась поджечь кухню, пытаясь испечь пирог. И всё же, в его глазах — тень. Не гнева. Не недоверия. Беспокойства. Глубокого, как корни старого дуба.

Она не знает, что он предпримет. Напишет матери? Спросит мнение у кого-то из придворных?

Но он делает иное.

Он просто приказывает: пусть один из его людей ходит за ней, как тень, как щит, как напоминание — она не одна.

Теперь Санса бродит по замку с Леди и с одним северным воином — молчаливым, как зимний лес, с лицом, иссечённым шрамами и преданностью.

Санса чувствует себя глупо. Не из-за него. А из-за себя. Когда она думает о скрытых играх, о намёках, о тонких нитях, что тянутся между словами, её отец действует прямолинейно. Он не играет. Он не читает между строк. Он просто меняет правила. Она должна была догадаться.

Теперь она наблюдает за ним внимательнее.

Сейчас она с Арьей и Браном в тронном зале, стоят у колонны, как будто они — часть архитектуры, а не живые люди.

Арья напряжённая, как лук, готовый выстрелить. Бран — слишком спокойный, слишком задумчивый.

Они смотрят на отца, который сидит на железном троне, принимая прошения вместо короля. Он выглядит на нём естественно. Как будто это его место. Как будто он родился для этого — для справедливости, для решений, для тяжести власти.

Но Санса видит больше. Она видит пот на его лбу, который он быстро вытирает тыльной стороной ладони. Мельчайшую напряжённость в плече, когда кто-то слишком громко просит милости. Взгляд, который на миг теряется, будто он не здесь, а где-то далеко — в снегах Винтерфелла, у камина, с книгой в руках.

Даже в словах он чужой этому месту. Его северная холодность — не жестокость. Это сдержанность. А здесь, в этом зале, где каждый звук отражается от стен, сдержанность выглядит как слабость.

Она понимает: ему тут не место. Никому из Старков здесь не место.

Она начинает скучать. Не по дому. Не по снегу. А по ощущению, что ты знаешь, кто ты есть. Что правила понятны. Что ты можешь предугадать ход. А здесь всё наизнанку. И только одно кажется настоящим — её собственная память.

Она оглядывается. И в проходе у колонн снова видит его. Петира Бейлиша. Он стоит, как тень, которая не боится света. Как будто он знает, что его никто не запомнит, если он не захочет.

Она немного смеётся себе под нос. Потому что снова собирается сделать это. Снова обратиться к нему. Снова прикоснуться к той границе, которую нельзя переступить, но так хочется нарушить. Она безумна. И ей это немного нравится.

Она скользит сквозь толпу, вдоль стены, как вода между камнями. Когда между ними остаётся всего шаг, она на мгновение забывается. Путает. Этого Петира с другим. С тем, с которым она иногда играла в эти игры — где становилась слишком близко, нарочито невинно касалась плечом его плеча, или, если была особенно смелой, на мгновение прижималась к его руке грудью. Игра, в которую она играла, чтобы выжить. Чтобы быть услышанной. Чтобы быть замеченной.

Когда она неосознанно повторяет это с этим Петиром, она тут же отстраняется. Но чувствует: этого недостаточно. Он заметил. И запомнил. Не как угрозу. Не как оскорбление. А как признание. Как слабость. Как правду, вырвавшуюся из-под маски.

— Здравствуйте, лорд Бейлиш, — говорит она тихо, почти шёпотом.

Пытается скрыть свою оплошность улыбкой — невинной, но искренней. Как будто говорит: «Это не было игрой. А если и было, то я не знаю правил».

Петир замирает на месте. Не резко. Не театрально. Просто — останавливается. Будто её случайное прикосновение заморозило его на мгновение. Его серо-зелёные глаза расширяются — не от возмущения, не от расчёта, а от чего-то глубоко личного. Что-то мелькает в них — старая боль, старая тоска, старая любовь. И тут же прячется.

— Леди Санса, — отвечает он, и его голос звучит тише обычного, почти бережно, будто он держит в руках хрупкую вещь, которую нельзя разбить.

Он делает шаг назад, соблюдая дистанцию, но его взгляд скользит к её отцу на троне, затем к северному стражу, замерзшему в двух шагах.

— Какая… неожиданная встреча.

Он поправляет рукав, будто пытается стряхнуть невидимый след её касания. Но делает это медленнее, чем обычно. Слишком медленно. Словно давая ей понять: «Я заметил».

— Ваш отец, — он кивает в сторону трона, — выглядит весьма внушительно на железном престоле. Хотя… — его губы искривляются в полуулыбке, — мне кажется, он предпочёл бы снег под ногами, а не камень.

Леди подходит и целенаправленно тычется носом в его ладонь — странный жест для обычно настороженной волчицы. Петир смотрит на неё с непривычным недоумением. Но не отстраняется.

— Вы смеялись, — вдруг замечает он, возвращая взгляд к Сансе. В его голосе нет обычной издёвки. Только любопытство. Чистое. Настоящее. — Когда подходили.

Он понижает голос так, что её страж не слышит:

— Боюсь, моя репутация шутника сильно преувеличена. Или… — пауза, как вдох перед прыжком, — вам просто нравится наблюдать, как я пытаюсь не выглядеть растерянным?

И в этом вопросе — намёк. На то прикосновение. На то, что она случайно выдала.

Но Санса уже видит: его пальцы нервно перебирают пряжку камзола. Этот Петир Бейлиш — не её Петир. Он ещё не совсем полностью скрывает свои слабости. Не до конца владеет искусством маски. В его глазах ещё может мелькать правда. Его руки ещё могут дрожать.

И это делает его… интереснее.

— Я смеялась не над вами, лорд Бейлиш, — говорит она честно. — А над собой.

Она признаётся в этом легко, почти с облегчением.

— Над тем, что я схожу с ума. Или уже сошла.

Она снова смеётся — тихо, почти беззвучно. Потом смотрит на него. Прямо. Открыто. Улыбается ему. Не томно. Не игриво. Просто — улыбается. Как человек, который знает, что игра только начинается. А он — её самый интересный противник. Или союзник. Или… что-то иное.

Петир приподнимает бровь — слишком высоко, чтобы это было просто игрой. Не театрально. Не насмешливо. Это движение выдаёт его. Оно слишком живое, слишком незащищённое. Его губы сжимаются в тонкую линию, будто он пытается расшифровать её слова, как древний манускрипт, написанный на языке, который он почти помнит, но всё равно не может прочесть до конца.

— Сходить с ума, — повторяет он медленно, и в его голосе звучит неожиданная горечь, как от первой чашки вина, выпитой после долгого поста. — Это единственный разумный поступок в Королевской Гавани.

На миг он смотрит не на неё, а мимо. Будто вспоминает. Он знает. Он тоже это чувствовал. Это не безумие. Это — защита. Потому что тот, кто сошёл с ума, не обязан играть по правилам. Его слова не могут быть использованы. Его молчание — не угроза. А его смех — не признание.

Он бросает быстрый взгляд на её стража — северного воина, стоящего с каменным лицом, как будто он часть стены. Затем нарочито громко, с лёгкой театральностью, говорит:

— Если леди Санса желает развлечься, мой скромный талант в кайвассе к её услугам. Под присмотром, разумеется.

Но когда его глаза снова встречаются с её взглядом, в них — совсем другое. Не покорность. Не насмешка. Что-то более опасное.

«Вы не сумасшедшая. Вы — опасная. Я это запомнил. И я не забуду».

Он не произносит этого вслух. Но она слышит. Как будто он сказал это ей на языке, который они только что изобрели.

Леди внезапно тычется мордой ему в бок — резко, настойчиво, будто напоминая о своём присутствии.

Петир слегка вздрагивает. Не от страха. Не от гнева. От неожиданности. И это — самое искреннее движение, которое Санса когда-либо видела от него. Не изящный жест. Не хитрая улыбка. Просто — человек. С живым телом. С живой реакцией. С живым сердцем, которое всё ещё может удивляться. Не маска. Не расчёт. Просто человек, которого коснулось что-то живое.

— Ваш волк, кажется, одобряет моё предложение, — бормочет он, и в его тоне впервые за весь разговор звучит лёгкая растерянность. Не слабость. Нет. Просто — признание, что он не контролирует всё. Что есть вещи, которые не входят в его расчёты. Например, волчица. Или девушка, которая смеётся, когда должна бояться.

Как будто он забыл, что к нему могут прикасаться не только с целью убить или использовать.

Санса чувствует триумф. Маленький. Тихий. Но настоящий. Он не похож на победу в кайвассе. Не похож на удачную ложь, которую никто не разгадал. Это — другое. Она дотронулась до него. Не только в прямом смысле. Но и в переносном. Она коснулась чего-то под маской. Чего-то, что он прячет. И оставила след. Не на одежде. Не на коже. На самом краю его сознания. Где он ещё не научился стирать следы.

Она тут же хмурится. Смотрит в сторону. Как будто пытается спрятать это чувство, как будто оно слишком яркое, слишком опасное. Говорит тихо, почти шепотом, так, чтобы только Петир мог услышать:

— Я надеюсь, вы не думаете, что я вас использую для… развлечения или чего-то иного.

Голос звучит чуть твёрже, чем она хотела бы. Но в нём — не гнев. Не обида. Попытка. Попытка защитить то, что ещё не названо.

А потом она смотрит на него искоса, сквозь ресницы. Не томно. Не игриво. Просто смотрит. Как будто хочет запомнить, как он выглядит в этот момент. Когда он не играет. Когда он просто есть.

— Вы наверняка заметили, моё одиночество, — продолжает она, и в этом слове — «одиночество» — прячется целый мир. — Оно будто следует за мной, как тень. Как плащ, который я не могу снять. Даже когда вокруг люди. Особенно когда вокруг люди.

Она делает паузу. Глотает воздух. Слова застревают в горле, как кость.

Знает, что идёт по краю. Что следующее слово может стать ловушкой. Для него. Для неё. Для них.

— А вы… — начинает она, но не знает, как обозначить, кто он для неё. Учитель? Союзник? Призрак из прошлой жизни? Человек, которого она когда-то ненавидела, а теперь боится понять?

Любое слово выдаст больше, чем нужно. Любое определение станет ловушкой. Поэтому она пожимает плечами. Нехарактерный жест. Не для леди. Не для Старк. Не для той, кого учат быть идеальной. Это жест девушки, которая устала от масок. Которая хочет быть честной хотя бы на миг.

Но Петир понимает. Он всегда понимает то, что не сказано. Он смотрит на неё — не с насмешкой, не с расчётом, а с чем-то, что она не может назвать. Не жалость. Не восторг. Что-то тише. Глубже.

Как будто он видит не ту, кем она хочет казаться. А ту, кем она стала. И ту, кем она могла бы быть, если бы мир не был таким, какой он есть.

И он замирает. Не театрально. Не как человек, который ловко ведёт игру. А как зверь, который вдруг понял: он не один в лесу. Его дыхание едва слышно, но Санса чувствует — он затаился. На целый миг. На целую вечность. Он цепляется за что-то невидимое: за складки камзола, за край реальности, за то, что ещё можно спасти.

— Одиночество, — повторяет он, и слово звучит слишком грубо для его обычной сладковатой речи. Не как метафора. Не как намёк. Как признание. — Оно не следует за вами, леди Санса.

Глаза сужаются. Голос становится тише, почти шёпот, но в нём — вес. Как будто он говорит не с ней, а с кем-то, кого больше нет.

— Оно живёт в вас… Как и во мне.

Он делает шаг ближе. Не много. Всего на дюйм. Но этого достаточно, чтобы нарушить все правила приличия, все границы, которые он сам же установил. Его глаза горят, но не привычным холодным блеском, не тем, что она знает по прошлой жизни. А чем-то другим. Диким. Почти отчаянным. Как будто он вдруг увидел в ней не пешку, не воспоминание, не инструмент — а отражение. Того, кем он стал. Того, кем он всегда был.

— И если вы думаете, что я не использую это… — начинает он, но голос срывается на полуслове. Впервые за всё время он теряет контроль над интонацией. Не над жестом. Не над выражением лица. А над тем, как звучат его слова. Как будто он забыл, что должен играть.

Леди встаёт между ними. Шерсть на загривке вздыбливается. Она не рычит. Но и не отступает. Она чувствует напряжение, как чувствуют приближение бури — по воздуху, по запаху, по вибрации под лапами. Но Петир не отступает. Он смотрит мимо волчицы. На неё. Только на неё.

— Вы правы, — шепчет он, и это звучит как признание. Как раскаяние. Как угроза. — Я заметил.

Его пальцы дрожат. Еле заметно. Но она видит.

— И я запомнил.

И в этот момент Санса понимает: он не тот Петир, которого она знала. Не тот, кто предал её отца. Не тот, кто держал её в плену. Не тот, кто играл с ней, как с куклой.

Он опаснее. Потому что он тоже одинок. Потому что он знает, каково это — быть услышанным и всё равно оставаться невидимым. Потому что он только что дал ей это понять. Не словами. Не жестом. Через молчание, которое громче крика.

Санса успокаивает Леди жестом — лёгким, почти незаметным. Гладит её по голове, между ушей. Тёплая шерсть. Живое дыхание. Связь, которую нельзя разорвать.

Она улыбается Петиру. Светской улыбкой. Той, что учат в Королевской Гавани: вежливой, пустой, безопасной. Но улыбка дрожит. И гаснет. Как свеча на сквозняке.

Она смотрит в сторону. На арку. На пыль, что танцует в луче света. На стражника, который смотрит вперёд, не понимая, что происходит между ними. Потом снова на Петира.

— Как у вас дела? — спрашивает она просто. Не «что нового?» Не «какие планы?» Не «что вы замышляете?» Просто: «Как вы?» Как человек. Как тот, кто живёт в одиночестве, как и она.

Петир замирает на мгновение. Будто её вопрос — это капля воды, упавшая на раскалённый клинок. Шипение. Пар. Что-то, что не должно было коснуться металла.

Его брови чуть приподнимаются. В глазах мелькает что-то необработанное. Почти ранимое. Как если бы он забыл, что такое вопрос, заданный не ради игры.

— Дела? — повторяет он. И в его голосе звучит лёгкая хрипотца, будто он давно не произносил это слово в таком контексте.

Он поправляет рукав. Слишком медленно. Словно тянет время, чтобы собрать маску обратно. Чтобы вернуть себе контроль. Чтобы снова стать лордом Бейлишем. Тем, кого нельзя ранить.

— О, превосходно, — наконец отвечает он. И в его тоне снова появляется привычная игра. Но теперь она звучит тоньше. Хрупче. Будто сквозь неё просвечивает что-то ещё. Что-то настоящее.

— Королевская Гавань кишит возможностями, — продолжает он, голос чуть выше, чуть легче, будто он разыгрывает комедию для пустого зала. — Ваши родные охраняют вас от моего тлетворного влияния, а я… — Его губы искривляются в улыбке, но в этот раз она не достигает глаз. — …продолжаю наблюдать.

Леди фыркает, будто не верит ему. Или будто знает: он лжёт. И Петир снисходительно склоняет голову в её сторону. Не насмешливо. Не раздражённо. Почти с уважением. Как будто и волчица — тоже часть этой игры. Или её судья.

— Впрочем, — добавляет он тише, искреннее, — ваш вопрос… неожиданно приятен.

И в этом признании — щель. Маленькая. Настоящая. Как дверь, которую он не закрыл до конца. Как приглашение. Или предупреждение.

Санса чувствует, как внутри что-то сжимается. Не страх. Не радость. Что-то, что нельзя назвать. Она не отводит взгляда. Он тоже.

И в этот момент они оба понимают: игра не начинается. Она уже идёт. Но теперь — по новым правилам. Правилам, которые они пишут вместе. Словами. Молчанием. Одиночеством. И — возможно — чем-то большим.

Санса ловит себя на мысли, что хочет увидеть, к чему это приведёт. Не потому, что она верит в счастливый конец. Не потому, что она наивна. А потому, что внутри неё что-то проснулось. Что-то, что давно спало под слоями страха, под масками покорности, под стихами, написанными ради утешения.

Даже если это опасно. Особенно если это опасно.

Она отводит взгляд, смотрит на отца. Он сидит на железном троне — не как король, а как человек, которого поставили на место, где он не может быть собой. Трон, который ему не принадлежит. Не по крови. Не по воле. Не по душе.

Его плечи чуть опущены, как будто он несёт не власть, а камень. И она знает: он не боится смерти. Он боится быть нечестным. Боится стать частью этого механизма, где правда — слабость, а честность — приговор.

— Вам нравится, чем вы занимаетесь? — спрашивает она Петира, и в её голосе — не насмешка, не вызов, а искренний интерес. Как будто она впервые видит его не как фигуру на доске, а как человека. — Мастер над монетой…

Она делает паузу, словно пробует слово на вкус.

— Значит, вы любите цифры?

Её голос звучит почти наивно, но в этой наивности — ловушка. Потому что она знает: цифры — это не математика. Это обман, завёрнутый в порядок.

— Место в Малом совете… Что там делают?

Смешок — лёгкий, почти детский.

— Мой отец всегда выглядит измученным после этого, будто сражался с существами из мифов за Стеной.

Петир застывает. Не так, как обычно. Не с расчётом, не с игрой. По-настоящему. Как будто её вопрос задел что-то глубокое, что он давно считал мёртвым.

Его пальцы непроизвольно сжимаются, будто он ловит невидимые цифры в воздухе. Цифры, которые не могут сказать правду. Но могут убить.

— Цифры… — произносит он, и в его голосе нет привычной сладости. Его губы искривляются в странной полуулыбке — не насмешливой, не игривой, а почти горькой. — Они лгут куда изящнее людей.

Он делает паузу. Глаза сужаются. Голос становится тише, почти шёпотом, будто он говорит не с ней, а с кем-то, кого больше нет.

— Показывают прибыль… но не говорят, чьи кости перемолоты для этого.

Он бросает взгляд на трон. На её отца. На человека, который не умеет лгать. И в его глазах вспыхивает что-то горькое. Не зависть. Не презрение. Что-то ближе к скорби.

— Ваш отец измучен, потому что пытается быть честным.

Он смотрит на неё. Прямо. Без маски.

— А Малый совет — это бойня, где режут не мечами, а согласиями.

Его голос звучит твёрдо, как приговор.

— Где «да, Ваше Величество» значит «я предам вас завтра».

Внезапно он смеётся. Коротко. Резко. Беззвучно. Смех, который не радость. Смех, который — признание. Что он тоже там. Что он тоже режет. Что он тоже говорит «да».

— Но отвечая на ваш вопрос… — начинает он снова, и теперь его голос снижается до шёпота, будто он признаётся в чём-то постыдном. — Люблю ли я?

Пауза. Длинная. Он не смотрит на неё. Смотрит в пустоту между колоннами. Туда, где прячутся слуги и уши.

— Я люблю власть.

Он произносит это просто. Не как хвастовство. Не как признание в преступлении. Как констатацию факта. Как будто говорит: «Я люблю воздух. Я люблю свет. Я люблю быть живым».

— А цифры, советы, интриги — просто… инструменты.

Он смотрит на неё.

— Как ваша игла для вышивания.

Леди кладёт морду на лапу, наблюдая за ним с неожиданным спокойствием. Будто знает: он не лжёт. Не в этот раз. Или просто понимает, что правда — тоже может быть оружием.

— А вы? — вдруг спрашивает он. Не с игрой. Не с вызовом. С настоящим интересом. — Вам нравится быть дочерью десницы?

И в его глазах — не насмешка. Не расчёт. Нечто большее. Что-то, что она не может назвать. Как будто её ответ важен. Слишком важен.

Санса чувствует, как внутри что-то сжимается. Не страх. Не гнев. Что-то более сложное. Как будто он спросил не о положении, а о душе. О том, кто она есть, когда никто не смотрит.

Она смотрит на отца. На трон. На людей, которые кланяются ему, но не уважают. На северного воина, который охраняет её, но не понимает, от чего. На Леди, которая всегда знает, кто друг, а кто — враг.

Санса задумывается. Хмурит брови. Не от гнева. Не от сомнения. Просто — ощущает, как слова складываются в голове, как камни в ручье, меняя течение мыслей.

— Я не чувствую себя дочерью десницы, — говорит она тихо, почти задумчиво. — А просто дочерью отца, который, как вы заметили, слишком честный и благородный.

Она делает паузу. Голос становится чуть твёрже, как будто она ставит точку в чём-то, что давно хотела сказать.

— А я… я не такая.

Она дарит ему улыбку. Не томную. Не игривую. Чуть хитрую. Как будто признаётся в маленьком преступлении. Что она знает правила. Но не обязательно их соблюдает.

— Я… смирилась с тем, что немного выделяюсь из своей семьи.

Её голос становится мягче, почти задумчивым.

— Что у нас мало общего.

Она смотрит на Леди — на её золотистую шерсть, на глаза, что сияют, как старое золото в тенях.

— Возможно, это влияние моей матери, — добавляет она, и в голосе — не холод, а что-то более сложное. — Южной леди с южными манерами.

И в этом описании — не осуждение. Не гордость. Просто констатация. Как если бы она говорила о чужой стране.

Она произносит это и смотрит на него. Прямо. Пристально. Не как вопрос. А как проверка. На реакцию. На дрожь в пальцах. На взгляд, который не успеет скрыться.

— Возможно, чьё-то другое… — она не уточняет чьё. — А, возможно, я просто такая… — Она замолкает. Задумывается. Внутри — тишина. Не пустота. А ощущение, что она стоит на краю какого-то открытия. — У всех моих братьев и сестёр есть лютоволк, — продолжает она. — Они все от одной матери. Все похожи друг на друга.

Она смеётся. Не горько. Не саркастично. С нежностью.

— Кроме одного. Чисто белого. Он родился таким. Его получил мой брат Джон.

Она произносит его имя, и в голосе — тепло. То, что не дрожит. То, что не боится.

— По иронии… он самый Старк из всех Старков, — говорит она, и в этом признании — вся её жизнь.

Она смотрит на Петира.

— А я — нет.

Петир замирает. Не весь. Только пальцы. Лишь на миг. Но Санса успевает заметить — как они дёргаются, будто потянулись к чему-то давно потерянному. К чему-то, что нельзя вернуть. К чему-то, что он носит в себе, как старую рану, которую никто не должен видеть.

— Южная леди, — повторяет он, и в его голосе звучит тень чего-то старого. Чего-то разбитого. Чего-то, что он до сих пор не может похоронить. — Да. Она… выделялась бы среди снегов.

Он резко отряхивается, будто сбрасывает с себя этот момент слабости. Как будто вспоминает, кто он. Кем должен быть. Его улыбка возвращается — острая, привычная. Но теперь Санса видит трещины в ней. Тонкие, как лёд на пруду весной. Невидимые для других. Но она — видит.

— А что до сходства… — начинает он, и его глаза скользят к её волчице. К Леди. К золотистой шерсти. К глазам, которые смотрят на него не как на врага, а как на чужого, но интересного. — Ваш лютоволк золотой, как ваши волосы.

Он делает паузу. Слово висит в воздухе, как семя, брошенное в землю.

— Может, это не вы отличаетесь от семьи… а они не замечают, насколько вы уникальны?

Он делает шаг ближе. Не много. Всего на дюйм. Но этого достаточно, чтобы нарушить дистанцию. Чтобы переступить черту. Чтобы перестать играть.

— Белые волки — для снега.

Он смотрит на прядь её волос, выбившуюся из причёски. На солнце она светится, как нить чистого золота.

— А золотые… — шепчет он, — для короны.

Леди рычит. Не громко. Не агрессивно. Тихо. Предупреждающе. Как будто чувствует, что между ними что-то происходит. Что-то, что нельзя назвать. Что-то, что пахнет опасностью. Или правдой.

Петир отступает. Маска собирается обратно. Жестко. Точно. Как будто он никогда и не снимал её.

Но Санса уже видела. То, что было под ней.

Он ревнует. Не её. К ней.

К тому, что у неё есть семья. Что у неё есть братья, сёстры, отец, который смотрит на неё с любовью, даже если не понимает. Что у неё есть место, где она принадлежит, даже если чувствует себя чужой.

А у него была только тень этой любви. Одна женщина. Одно имя. Одно воспоминание. И всё.

Никто больше не звал его по имени. Никто больше не смотрел на него с теплом. Никто не ждал его дома.

И теперь он смотрит на неё — на эту золотую Старк, на девушку, которая выросла в северном доме, но кажется южной, как закат над морем. И ненавидит себя за то, что не может перестать. За то, что хочет быть тем, кто может войти в её дом. Кто может сесть у камина. Кто может сказать: «Я дома».

Санса почему-то снова смеётся. Не потому, что смешно. Не потому, что она не понимает. А потому, что в этот момент она чувствует: она не одна. Что даже в этом мире, где все лгут, где каждый жест — часть игры, есть что-то настоящее. Не любовь. Не доверие. Просто — понимание. Что они оба стоят на краю. Что они оба одиноки. Что они оба знают: одиночество — это не пустота. Это дом. Который они построили сами. И в котором теперь боятся оставаться одни.

И она смеётся. Тихо. Почти искренне. Как будто говорит: «Я вижу тебя. И я не уйду».

— Ну вы уже знаете моё отношение к короне и… власти, — говорит она нарочито игриво, с лёгким взмахом ресниц, будто отмахивается от паутины. Потом серьёзнеет. Не резко. Не театрально. Просто — перестаёт играть. — Чем для вас привлекательна власть? — спрашивает она. Голос звучит мягко, но в нём — вес. Не вызов. Не насмешка. Искренний вопрос. Как если бы она просила объяснить, зачем дышать.

— Я, конечно, понимаю, почему люди тянутся к власти, — говорит она тише, почти шёпотом, будто боится разбудить что-то в себе. — Но вы… вы ведь не просто играете ради игры. Так что же вы в ней чувствуете? Что она даёт вам такого, что нельзя купить, украсть или сжечь?

Петир замирает. Не так, как обычно. Не с театральной паузой, не с расчётом. По-настоящему. Будто её вопрос пронзил его, как кинжал, пущенный вслепую, но попавший точно в сердце.

В его глазах вспыхивает что-то живое. Неприкрытое. Голое. Как если бы он забыл, что должен прятаться.

— Власть… — начинает он, и его голос низкий, почти хриплый, будто он давно не произносил этого слова вслух. Слово, которое он носит как доспехи. Или шрам. — Это единственное, что никогда не предаёт.

Он делает шаг ближе. Между ними — меньше расстояния, чем допустимо. Чем безопасно. Чем прилично. Но он не играет сейчас. Его глаза горят, как тлеющие угли. Не холодным блеском. А внутренним жаром.

— Вы спрашиваете, что она даёт? — Его губы искривляются. В не улыбке. В не гримасе. В чем-то среднем. В чем-то, что живёт между словами.

— Представьте: весь мир — это театр, — говорит он, и в его тоне — не насмешка, а признание. — А люди — актёры в масках, которые уже забыли свои настоящие лица.

Он смотрит на неё.

— И вы — тот, кто пишет пьесу. Кто решает, кому смеяться… а кому умереть на сцене. Кто решает, когда занавес опустится.

Его голос становится тише, почти шёпотом.

— И никто не может сказать вам: «Ты недостоин».

Его дыхание учащённое. Не от страха. От напряжения. От того, что он впервые говорит правду. Не ложь, завёрнутую в сладкие слова. Не игру, замаскированную под признание. Просто — правду.

— Без власти ты — никто, — говорит он. И в этом слове — не хвастовство. Не угроза. Старая рана.

— С ней… — Его рука дёргается, будто он хочет коснуться её. Коснуться не тела. Коснуться чего-то большего. Понимания. Признания. Но он останавливает себя. Резко. Как будто сам себя ударил. — …ты — всё, — шепчет он, — даже если никто не любит тебя по-настоящему.

И тут он обрывается. Как будто вспомнил. Кто он. Кто она. Где они.

Он осознаёт, что сказал слишком много. Что выдал себя. Что снял маску. И теперь она лежит на полу между ними, как сломанная вещь.

Его веки дрожат, когда он отворачивается. Не резко. Не театрально. Просто — пытается собрать осколки своей маски. Ставит её обратно. Жёстко. Точно. Как будто ничего не было.

Но Санса уже увидела.

Страх. Не перед ней. Перед собой. Перед тем, что он только что сказал. Что он — никто. Что он — всё. Что он — один.

Страх снова оказаться тем, кем он был. Без имени. Без дома. Без права на любовь.

Она увидела.

Не игрока. Не мастера над монетой. Не лорда Бейлиша.

Она увидела мальчишку с Пальца. Того, кого презирали. Того, кого унижали. Били, смеялись, игнорировали. Того, кого называли «грязным», «низким», «недостойным». Того, кто был слишком умён, чтобы быть простым, и слишком беден, чтобы быть лордом.

И ярость, что он до сих пор помнит это. Что он не может забыть. Что он ненавидит себя за эту слабость. За то, что внутри него до сих пор живёт тот мальчик.

Санса отворачивает лицо. Не грубо. Не театрально. Тактично. Она даёт ему момент. Маленький. Но важный.

— Прошу прощения, лорд Бейлиш, — тихо говорит она, подбирая слова, как драгоценные камни. — Я не хотела вас расстраивать.

Она делает паузу. Смотрит на Леди. На её спокойные глаза. На её тёплую шерсть. На то, что она — не игрок. Она — семья.

— Я думаю, что понимаю… — добавляет она, голос чуть ниже, почти шёпотом. — Если бы вся моя семья ушла, а я внезапно осталась одной…

Она замолкает. Не потому что боится. А потому что чувствует.

— Я бы цеплялась за власть, — продолжает она. — За дом, который она обеспечивает. За память.

Она смотрит на него.

— За то, что осталось.

Петир вздрагивает. Не от холода. Не от гнева. Будто её слова — это ледяная вода, внезапно обрушившаяся на него. Его пальцы сжимаются в кулаки.

— Память, — повторяет он, и его голос ломается, как тонкий лёд под ногами. — Память — это пепел, леди Санса.

Он делает паузу. Глаза сужаются.

— Она не греет. Не кормит.

Он смотрит на неё. Прямо.

— Она только… напоминает.

Он отворачивается. Не резко. Не театрально. Просто — прячется. Но не успевает скрыть вспышку в глазах. Чего-то дикого. Ярости. Тоски. Стыда.

— Ваша семья жива, — говорит он резко, словно бросает ей обвинение. Но в этом голосе — не злоба. Что-то другое. Что-то, что живёт в тех, кто потерял всё. — Вы не знаете, о чём говорите.

Леди поднимается. Медленно. Спокойно. Но её золотистые глаза пристально следят за ним. Даже она чувствует — что-то сломалось в этой игре. Что-то, что нельзя починить. Что-то, что уже не будет прежним.

Петир шатается. Делает шаг назад. Физически. Как будто не может вынести её понимания. Его маска трещит по швам. И сквозь неё прорывается голос, который Санса никогда не слышала. Голос человека, который больше не играет. Который просто говорит.

— Не жалейте меня.

Это не просьба. Это предупреждение. Как от раненого зверя, который укусит, если к нему протянуть руку. Как от человека, который боится не смерти. А сострадания.

И тогда Санса понимает главное: он боится. Не власти. Не потерь. Не смерти.

Он боится того, что она видит его. Настоящего. Того, кого он спрятал под маской, под деньгами, под интригами. Того, кого никто не должен знать.

И это — его самая страшная слабость. Не тайна. Не прошлое. А то, что он боится быть увиденным.

Санса невольно делает шаг к нему. Не осознанно. Не по плану. Просто сердце толкает вперёд. Её рука тянется. Не к лицу. Не к плечу. К сердцу. Даже не касается. Только намек на прикосновение. Как будто она хочет проверить, бьётся ли оно.

Потом тут же убирает руку. Отступает. Как будто понимает: она переступила черту. Не внешнюю. А внутреннюю.

Петир замирает. Будто её мимолётное прикосновение остановило его сердце. Его глаза расширяются. На мгновение в них — чистая, неприкрытая паника. Как если бы она дотронулась до раны, о которой никто не знал. Раны, которую он считал зажившей. А она просто гнила под кожей.

— Ещё раз прошу прощения, лорд Бейлиш, — тихо говорит она, хмурится, недовольная собой. Она отворачивает лицо. Смотрит на людей вокруг. На шум. На свет. На жизнь, которая продолжается, даже когда внутри всё остановилось.

Она видит Маргери Тирелл, которая недавно прибыла ко двору. Юная. Яркая. Как роза, распустившаяся слишком рано. Санса делает усилие. Собирает лицо. Её выражение приобретает легкомысленность. Живость. Как будто ничего не было.

— Вчера я попробовала пирог… с розами, — говорит она, и в голосе — лёгкая дрожь отвращения, замаскированная под игривость. — Это было… ужасно.

Она делает паузу, будто снова ощущает на языке тот приторный, пыльный вкус.

— Кому в голову пришло есть лепестки роз? — спрашивает она, смотря прямо на него. — Разве их не создали, чтобы любоваться? Чтобы вдыхать их аромат с почтительного расстояния?

Она смеётся.

— Это противоестественно. Как если бы кто-то решил съесть закат или налить в бокал свет луны.

Петир отмирает. Не от шутки. От её голоса. От того, как она вдруг переключилась — с глубины на поверхность.

Затем он вдыхает. Резко. Почти судорожно. И его маска собирается обратно. Хотя теперь в ней трещины. И сквозь них пробивается что-то… новое. Не слабость. Не уязвимость. Что-то живое.

— Розовый пирог, — повторяет он, и его голос дрожит лишь чуть-чуть. — О, леди Санса, вы жестоки. Я обожаю розовые пироги.

Его улыбка натянута. Но в ней уже меньше лжи. Будто после того, как она увидела, ему незачем стараться так усердно. Будто он может позволить себе быть чуть ближе к правде.

— Хотя… — он наклоняется ближе, и в его глазах вспыхивает знакомый огонь. Но теперь в нём меньше расчёта. Больше… признательности? — …если вы действительно хотите оскорбить дом Тиреллов, стоит сказать, что их розы пахнут… навозом.

Леди фыркает. Будто смеётся над ними обоими. Над тем, как они играют, как прячутся, как касаются. Как боятся быть увиденными.

Санса чувствует — что-то изменилось. Не в ней. Не в нём. Между ними.

Он больше не смотрит на неё как на пешку. Как на инструмент. Как на воспоминание.

Он смотрит на неё как на человека. Как на того, кто знает. Кто видит. Кто не отворачивается.

И это страшнее любой интриги. Потому что теперь они стоят по одну сторону доски. Играют в одну игру. Или, может быть, начинают создавать свою.

Санса смеётся. Не томно. Не игриво. Просто — смеётся. Звонко. Чисто. Как будто её сердце вдруг вспомнило, каково это — быть лёгким.

— Это почти как стихи, — говорит она, голос звучит легко, почти игриво. — Куда мне с моими розами и морозами, когда есть розы и навозы?

Она фыркает. Не из грубости. Из удовольствия, как будто впервые за долгое время она говорит не по правилам, а по правде. Между ними больше нет игры. Нет титулов. Нет расчёта. Только двое, кто знает: красивое — редко правда. А правда — редко красива.

Петир замирает. На миг. Как будто её слова задели что-то, что он считал мёртвым. Потом смеётся. По-настоящему. Громко. Так, что несколько придворных оборачиваются в их сторону с недоумением, как будто в зале внезапно раздался звук, который не должен здесь звучать.

— Розы и навозы, — повторяет он, и его глаза светятся чем-то почти молодым, почти свободным. — Леди Санса, вы убийственны.

Он прикладывает руку к груди с преувеличенным ужасом.

— Если вы продолжите в таком духе, я потеряю всю свою репутацию мрачного интригана.

Его голос звучит театрально, но в нём — искренность.

— Представьте — меня начнут приглашать на пиры ради остроумия. Какая унизительная участь.

Леди подставляет голову под его ладонь. Совершенно неожиданно.

Петир замирает. Не от страха. От неожиданности.

— Впрочем, — говорит он тише, гладя Леди между ушей осторожно, как будто боится её укуса, — если такие стихи — цена за вашу улыбку…

Он не договаривает. Но Санса понимает.

Это дар. Маленький. Хрупкий. Настоящий.

«Спасибо. За то, что увидела. И сделала вид, что не заметила».

Санса улыбается ему ярко. Будто специально. А может, и нет. Она немного наклоняется к нему. Не слишком близко. Достаточно, чтобы её слова стали только его.

— Посплетничайте со мной, — игриво требует она. Голос звучит легко, но в нём — вызов. — Удалось ли известной розе очаровать маленького льва?

Она делает паузу. Глаза блестят.

— Или львица охраняет его от тлетворного запаха роз?

Её намёк висит в воздухе — на Маргери, на Джоффри, на Серсею. На то, как красивые вещи могут быть ядовитыми. Как молодость может быть оружием. Как любовь — ловушкой.

Петир прикрывает рот рукой, будто шокирован её дерзостью. Но глаза сверкают. Живые. Опасные. Восхищённые.

— О-о, леди Санса, — шепчет он, наклоняясь так близко, что его дыхание смешивается с её. — Вы действительно хотите играть в эту игру?

Его взгляд скользит к Маргери. Она искрится в окружении придворных, как роза, распустившаяся на гнилом дереве.

— Роза очаровала всех, — шипит он, и в его голосе звучит яд, завёрнутый в сладость. — А маленький лев?

Он делает паузу.

— Он кусается, когда ему скучно.

Его глаза встречаются с её.

— А львица… — он произносит это слово, как приговор, — она не охраняет. Она ждёт.

Он делает паузу. Его глаза встречаются с её. И в них — не шутка. Предупреждение.

Леди кладёт голову на лапы. Но её уши напряжены. Она ловит каждый звук. Каждое дыхание. Каждое слово. Как будто знает: это не просто разговор. Это урок.

— Совет, — добавляет он тише, мягче, почти нежно. — Если роза предложит вам дружбу… нюхайте сначала.

И в этот момент Санса понимает: он не просто сплетничает. Он снова учит. Как выжить. Как видеть яд до того, как его поднесут к губам. Как читать между строк. Как не стать той, кого называют глупой, потому что она верила в красоту.

И она смеётся. Громко. Искренне. Будто это просто невинная болтовня. Будто она не слышала его предупреждения, не прочитала его между слов. Будто она не видела его страха — не перед Серсеей, не перед Джоффри, а перед тем, что она становится кем-то, кого он не может контролировать. Будто она не чувствовала его заботы — ту, что он спрятал за ядом в словах. Но её смех — не притворство. Это — благодарность. За урок. За доверие.

И в этом смехе — обещание: «Я запомнила. И я не забуду».

Chapter 5: Часть 5, или Песнь клеток и ключей

Chapter Text

Разумеется, Маргери приглашает Сансу на чай.

Разумеется, Санса соглашается.

Ей не хватает голосов. Не тех, что звучат в залах, не тех, что льются из уст септ и лордов. А тех голосов, что касаются души. Голосов, в которых можно утонуть, как в тёплом вине. Ей не хватает шуток, которые не нужно разбирать на части, сплетен, лишённых всякой угрозы, — простой игры, подобной дыханию или шелесту листвы на ветру.

Ей всё равно, зачем это Маргери. То ли та проверяет соперницу, то ли выискивает слабости. То ли ищет союзницу, то ли просто разыгрывает балладу о доброте, которую все знают наизусть, но никто не верит в её правду. А может, она уже сейчас вырезает в сознании образ, чтобы потом предъявить его кому-то: «Смотрите, леди Старк — холодная, но с трещиной. И эту трещину можно расширить».

Всё равно.

Санса хочет просто быть рядом с кем-то, кто умеет смеяться. Потому что смех — настоящий. Или почти настоящий. А почти — это уже близко к правде.

Они снова в саду. Всегда в саду. Где всё — декорация.

Цветы повсюду: розы, жасмин, лаванда. Кажется, будто Маргери растёт из той же земли, будто она и есть тот самый цветок, что умеет казаться хрупким, когда это выгодно.

Всё вокруг слишком правильно: яркие, симметричные клумбы, розы, похожие на те, что пришиты к платью, а не живые. Сансе чудится, что и аромат их ненастоящий, сладкий и густой, будто разлитый из флакона. Чай, пахнущий весной, на вкус — как пыльный шёлк.

Лишь море за парапетом остаётся настоящим. Серое, необъятное, вечное — как память, которую не стереть. Солёный ветер касается губ Сансы — призрачный поцелуй, которого не случилось.

Она смеётся над шуткой Маргери. Коротко, легко, почти по-детски. И в этот момент — на мгновение — она забывает, кто она. Не леди. Не пешка в чужой игре. Не Старк. Просто девушка, которая смеётся, потому что ей смешно. И в этот момент — в самый лёгкий, самый настоящий — она чувствует. Не ушами, не глазами. Кожей. Нутром.

Леди, дремлющая на каменном парапете, вдруг шевелится. Её хвост начинает вилять — не быстро и радостно, по-щенячьи, а медленно, по-волчьи: тягуче и настороженно. Словно она узнала то, чего не может назвать, но безошибочно знает — это близко.

Санса оборачивается.

Он идёт. Не спеша. Как будто всегда шёл сюда. Как будто сад, море, чай, розы — всё это только фон для его появления.

Петир Бейлиш.

С улыбкой, что приросла к лицу, как маска, которую он уже и сам забыл, как снимать.

И она не может — не хочет — сдержать улыбку. Не сейчас. Это не слабость и не победа. Это — миг, когда её собственная маска сползает, и за этим никто не наблюдает.

— Лорд Бейлиш! — её голос звенит, точно хрустальный бокал, по краю которого провели пальцем. — Я вас так давно не видела. Вы что, избегаете моего общества?

Томно. Обиженно. Это — игра. Но во взгляде — смех, а внутри — тихий торжествующий шёпот: «Ты здесь. Ты пришёл ко мне. Пусть это и игра, но ты начал её со мной».

Он замирает — всего на долю секунды. Но этого достаточно, чтобы увидеть: он не ожидал её радости. Достаточно, чтобы понять: он теряется, столкнувшись с её искренностью.

Его взгляд скользит к Маргери. Не вежливо. Не с почтением. С оценкой. Как будто он видит не девушку, а карту. Где ресурсы. Где слабости. Где выход.

Улыбка становится шире. Слаще. Но в глазах — укор. Не гнев. Не раздражение. Что-то тоньше: «Ты совершила ошибку, обрадовавшись. Ты не должна была быть такой… доступной».

— Избегаю вашего общества, леди Санса? — Он кладёт руку на сердце. Преувеличенно. Театрально. Но Санса знает: всё, что преувеличено, — правда в искажённом зеркале. — Это было бы величайшей глупостью, на которую способен человек.

Он делает паузу. Смотрит на море. Как будто в нём — ответ.

— Нет, я просто боялся помешать столь очаровательной беседе.

Его глаза возвращаются к Маргери. Быстро. Остро. Как нож, которым проводят по коже, не разрезая.

Маргери улыбается. Сладко. Как будто её рот наполнен мёдом. Но Санса видит: пальцы на чашке — белые от напряжения. Суставы — как узлы на верёвке.

— Леди Тирелл, — он кланяется. Идеально. Холодно. — Ваше присутствие преображает и этот сад, и, осмелюсь предположить, всё королевство. Цветы должны вам завидовать.

Маргери смеётся. Мёд. Но под ним — лёд. Тонкий. Невидимый. Но режущий.

— Лорд Бейлиш, какая неожиданность.

Она делает паузу. Смотрит на розы. На их шипы.

— Мы как раз восхищались стойкостью роз. Говорили, что некоторые из них прорастают даже сквозь самую неплодородную почву.

Петир смеётся. Тихо. Как будто делится с ними чем-то, что нельзя сказать вслух.

— О, конечно. Но самые красивые цветы, — его взгляд задерживается на Сансе, не на Маргери, не на розах, а на ней, — часто скрывают самые острые шипы. Не так ли, леди Санса?

Леди подходит. Тыкается носом в его руку. Требует. Петир гладит её. Механически.

— Я надеюсь, я не прервал что-то важное?

Его тон — невинность.

Но Санса чувствует: он знает, что прервал. И рад этому. Не из зависти. Не из злобы. А потому что она — его. Даже если только на мгновение. Даже если только в этой игре. Даже если только в этом саду, где всё — ложь, кроме моря и её смеха.

Санса улыбается шире. Не потому что хочет. А потому что не может не улыбнуться.

Он беспокоится. Он на самом деле беспокоится. Не о положении, не о влиянии, не о том, кто с кем разговаривает под розами. О ней. О том, смеётся ли она. О том, с кем. О том, не слишком ли близко сидит Маргери.

Раньше она подумала бы: это воображение. Что тень заботы — просто отражение её собственной тоски. Что ей хочется, чтобы он смотрел так. Чтобы он приходил не для дела, а для неё. Но сейчас — он здесь. И его взгляд — не ловушка. А проверка: «Ты в порядке?»

Она встаёт. Аккуратно. Как учили: спина прямая, подбородок чуть выше, шаг — не торопливый, не медленный, а такой, будто она знает, куда идёт, даже если не знает.

— Прости, дорогая, — улыбается она Маргери. Улыбка чистая, неподдельная. — Но лорд Бейлиш — мой единственный источник лимонных пирогов! — её смех звенит, словно маленький колокольчик. А внутри всё поёт от сладкого чувства торжества. — Кто-то в Красном замке уплетает их быстрее меня! — Она игриво топает ногой, на мгновение снова становясь той самой девочкой, которой уже нет, но так хочется иногда быть.

Маргери фыркает. Не как леди. Как девушка. Как кто-то, кто вдруг забыл, что играет. Потом смеётся. Звонко. Слишком звонко. Санса знает: это не искренне. Но и не ложь. Это — признание поражения в этой сцене. Не в войне. Не в игре. А в этом маленьком моменте, где Петир выбрал не сторону, а Сансу.

— Я, разумеется, не стану мешать столь важному расследованию, — говорит Маргери. Переступает через столик. Через чашки. Через розовые пироги. Как будто всё это — декорация. Как будто она знает: настоящая игра — не здесь. — Продолжайте без меня, — она хитро смотрит на Сансу, — и утешайтесь розовыми пирогами. Они, поверьте, ничуть не хуже лимонных.

Санса морщится. Лимонные — его. Розовые — её. Одни — кислые, живые, острые. Другие — сладкие, пыльные, ложные.

Маргери гладит Леди. Потом уходит. Не оглядываясь. Как королева, которая теряет битву, но не трон.

Санса смотрит ей вслед. Не как на врага. Как на отражение. Ту, кем она могла бы стать: женщиной, окружённой цветами, женщиной, которая смеётся, женщиной, которая не боится быть глупой, но при этом — никогда не забывает, кто держит нож.

Потом она садится. Не на своё место. А на то, где сидела Маргери. Где ещё пахнет розами. Где чашка ещё тёплая.

Она смотрит на Петира. Не сразу. Сначала — на его руки. На пальцы, которые дрожат, когда он думает, что никто не видит. На шрам у виска, который прячется под волосами. На то, как он не прячет взгляд.

— Как ваши дела, лорд Бейлиш? — спрашивает она. Просто. Как будто это — не вопрос. А ключ.

Он смотрит туда, где скрылась из виду Маргери. Его взгляд похож на взгляд охотника, что видит след, но не решается его преследовать. И в этом взгляде — разочарование. Не гнев, не триумф, а именно оно. Как будто он по-настоящему хотел, чтобы она осталась. Чтобы игра шла втроём. Чтобы была возможность читать их обеих, как раскрытую книгу, сравнивая каждую строку.

Потом поворачивается к Сансе. И в его глазах — что-то тёплое. Что не должно быть здесь. В этом саду. В этом мире. Где тёплое — это уязвимость. Где уязвимость — это смерть.

— Мои дела, леди Санса, — он вздыхает, — пострадали от внезапной нехватки лимонных пирогов. — Голос — театральный. Но глаза — нет. — Расследование зашло в тупик. Все улики съедены.

Он понижает голос. До шёпота. До чего-то, что можно назвать интимностью.

— Подозреваю заговор на самом высоком уровне. Возможно, сам король…

Подмигивает. И в этот миг — он не Мастер над монетой. Не Петир Бейлиш. Не тень, которая движется по коридорам. Он — человек, который шутит с ней. Как будто они не враги. Как будто они — двое детей, которые украли пироги и теперь притворяются, что не знают, куда они делись.

Петир садится рядом. Слишком близко. Не для двора. Не для сада. Для чего-то другого. Для чего-то, что ещё не имеет названия.

Леди кладёт голову ему на колени. Он замирает. Не от страха. От неожиданности. Его пальцы зависают над её шерстью. Как будто он боится: если прикоснётся — это станет правдой. Если погладит — он признает, что хочет этого. Что хочет быть тем, к кому приходят.

— А вы? — спрашивает он. Голос уже не шутит. — Она… — лёгкий кивок в сторону исчезнувшей Маргери, — не причиняет вам беспокойства?

Взгляд — не любопытство. Не расчёт. Забота. Та, которую он прячет, как старое письмо под половицей. Та, которую нельзя назвать вслух.

И Санса понимает: он пришёл не случайно. Он следил. Он выжидал. Он боялся обнаружить её не одну, боялся, что её улыбка предназначена не ему.

И тогда её улыбка смягчается, становится по-настоящему нежной. Без всякого умысла, без расчёта. Она появляется сама — чистая и естественная, как снег, падающий на готовую принять его ладонь и остающийся нетронутым, потому что та — не тёплая, а открытая.

— Всё хорошо, лорд Бейлиш, — говорит она тихо. Так, чтобы только он слышал. Так, чтобы Леди слышала. Так, чтобы даже ветер мог передать это морю. — Мы всего лишь две одинокие девушки, которые смеются и сплетничают, — обещает она. Не Санса и Маргери. Не леди Тирелл и леди Старк. А девушки. Как будто они — не игроки. Как будто они — просто жертвы одного и того же мира.

Она наливает ему чай. Пододвигает пироги с розами.

— Вот, угощайтесь, ваши любимые, — шутит она. Делает хитрое лицо. Нелепое. Как будто снова становится девочкой. Но внутри — другой голос: «Я знаю, что ты не любишь розовые пироги. Я знаю, что ты пришёл за мной. И я знаю, ты боишься, что я это знаю. Поэтому я даю тебе ложь, чтобы ты мог в неё поверить. Чтобы мы могли сидеть здесь. Чтобы Леди лежала у твоих ног. Чтобы ты мог не быть Петиром Бейлишем хотя бы на один миг».

Петир принимает чашку. Не как чай. Как святыню. Словно фарфор в его руках — не обожжённая глина, а нечто сакральное, подобное кости. И тепло, которым он согрет, ощущается не как тепло напитка, а как остаточное — от лёгкого прикосновения её пальцев. Его собственные задевают её. Мимолётно. Случайно. Но Санса чувствует: его рука вздрагивает. Не от холода. Не от усталости. От соприкосновения. Как будто он забыл, каково это — касаться кого-то, кто не требует ничего, кроме компании и улыбки.

— Одинокие девушки, — повторяет он. Голос — горький. С иронией. Но ирония — как лёд: тонкий, красивый, но под ним — глубина. — Самые опасные существа в Красном замке.

Он делает паузу. Смотрит на море. На камень. На неё.

— Ибо им нечего терять. А значит — всё возможно.

Он отодвигает тарелку с розовыми пирогами. С преувеличенным презрением. Как будто они оскорбили его. Но глаза смеются. Не над ней. С ней.

— Леди Санса, вы предлагаете мне суррогат, когда где-то там бесчинствует вор лимонных пирогов!

Голос театральный. Но это не ложь. Вся ложь — в его показной серьёзности. Вся правда — в игре.

— Это всё равно что предложить воду тому, кто тонет в море.

Улыбка. Лёгкая дрожь.

— Мило. Но бесполезно.

Леди вздыхает. Глубоко. Собачьим вздохом. Как будто говорит: «Вы оба глупцы. Но я всё равно вас люблю».

Петир опускает руку. Гладит её за ухом. Нежно. Механически. Как будто его тело помнит, как быть добрым, даже если разум забыл.

— Впрочем, — говорит он. Голос падает. Становится интимным. Не громче шепота ветра между камнями. — Если компания подлинная…

Он смотрит на неё.

— …то даже розовый пирог может показаться сладким.

Он пьёт чай. Медленно. Не отводя глаз. И в этот миг с него словно спадают все роли: лорд Бейлиш, Мастер над монетой, игрок — всё это гаснет, оставляя лишь человека под маской.

Он смотрит не на дочь Эддарда, не на отражение матери, не на пешку или невесту. Он смотрит на саму Сансу.

И это ужасает.

И пока он смотрит, Санса думает обо всех одиноких девушках.

Арья — с её ножом в сапоге. Дейенерис — с её драконами за спиной. И она — с её лимонными пирогами и пустотой вокруг.

— Да, вы правы, — говорит она. Смотрит прямо в его глаза. — Но если одна из нас, одиноких девушек, внезапно возжелает чьей-то смерти…

Улыбается. Слегка. Как будто шутит.

— …или вознамерится обратить целое королевство в пепел…

Смех. Короткий. Как вспышка молнии.

— …я вас предупрежу. У вас будет время подготовиться.

Он замирает. Не как человек. Как статуя, которую вдруг коснулись живой рукой.

В глазах — не страх. Не гнев. Любопытство. Живое. Острое. И что-то ещё… что напоминает гордость.

Он ставит чашку. Тихо. Слишком тихо. Будто боится разбудить то, что между ними спит. То, что ещё не имеет имени.

— Если это случится, — говорит он. Голос — низкий. Как огонь, который ещё не проснулся, но помнит, как горел. Улыбается. Но не как Петир Бейлиш. Как человек. Который когда-то был молод. Который верил в огонь. — Я не стану готовиться.

Он наклоняется ближе. Его дыхание — чай. Лимон. Опасность. Желание.

— Я принесу вам огниво.

Леди поднимает голову. Смотрит на него. Золотистые глаза — полны. Не гнева. Не страха. Понимания. Как будто она тоже знает. Как будто она тоже видит.

И Санса чувствует: что-то сдвигается. Не в мире. Не в саду. Не в камнях замка. В её душе.

Он не шутит. Он видит её. Не как девочку, которую нужно научить. Не как пешку, которой можно пожертвовать. Не как тень прошлого.

Он видит огонь. И вместо того чтобы бежать… вместо того чтобы потушить… вместо того чтобы испугаться… Он предлагает разжечь его сильнее.

Она не улыбается. Не смеётся. Не отводит взгляд. Она просто смотрит. И в её молчании — обещание. Не слов. Не клятвы. А чего-то большего. Чего-то, что начнётся не завтра. Не через год. А уже сейчас. Здесь. У парапета. С розовыми пирогами и чаем, который остыл. С Леди, которая лежит между ними, как мост. С морем, которое знает: огонь всегда возвращается.

И Санса наконец смеётся. Громче, чем обычно. Громче, чем нужно. Звук вырывается из неё, как птица из клетки, которую никто не открывал.

Она откидывается назад. Плетёное кресло скрипит под ней. Не жалобно. А как будто одобряет. Как будто и оно, и камень, и ветер — всё в этом саду — вдруг стало мягче.

Она смотрит на горизонт. Туда, где море не просто касается неба. Где оно вливается в него. Где граница исчезает. Где становится непонятно: это конец? Или начало? Или просто другая форма единства?

Как будто нет границ. Как будто можно просто шагнуть туда и исчезнуть. Как будто свобода — это не выбор. А растворение.

— Сегодня слишком хороший день, — говорит она, — чтобы разрушать его случайным пожаром.

Голос — лёгкий. Но внутри — не шутка. А обещание: «Я не сожгу. Пока нет».

Она поворачивается к Петиру.

— Расскажете мне что-нибудь? — просит. Не что-то конкретное. Не о политике. Не о врагах. Просто… что-нибудь настоящее. Что не нужно расшифровывать. Что можно принять, как чашку чая, без мысли: а яд ли в ней?

Петир замирает. Не от страха. От вопроса. Его взгляд уходит в горизонт. Будто он ищет там ответ. Будто море может подсказать, как сказать правду, не разрушив себя.

Потом он поворачивается к ней. И что-то сходит с его лица. Не маска. Маска — всё ещё на месте. Но напряжение исчезает. Расчёт тает. Остаётся что-то другое. Усталое. Настоящее. Как шрам под одеждой, который никто не видит, но который болит при дожде. Как если бы он снял кожу и осталась только кость. Только память. Только то, что нельзя подделать.

— Хороший день, — повторяет он. И в голосе — удивление. Будто он впервые замечает свет. Впервые чувствует ветер. Впервые осознаёт, что сегодня — не вчера. — Когда-то давно… очень давно, — он отводит взгляд, — я хотел стать мореплавателем.

Санса замирает. Не дышит. Не моргает. Это не шутка. Не игра. Не ход. Это — признание.

Мальчик с Пальца. Мальчик, которого никто не замечал. Мальчик, который мечтал не о власти, не о деньгах, не о мести, а о соли на губах, о ветре в волосах, о свободе, которая не покупается.

— Глупо, да? — Он усмехается. Но не насмешливо. Не горько. Просто… сожалеюще. Это усмешка над собой.

Его пальцы проводят по рукаву. Бессознательно. Как будто ощущают шершавость каната. Как будто он всё ещё держит штурвал. Как будто он всё ещё может уйти.

Леди вздыхает. Не как волчица. Как существо, которое помнит. Помнит, каково это — мечтать. Каково это — быть молодым. Каково это — ещё не знать, что все мечты — это только предвестники потерь.

— Но потом я понял, — его голос снова становится тихим, острым, — что море — это просто другая клетка.

Он смотрит на воду. Не как на красоту. Как на ловушку.

— С другими правилами. С другими монстрами в глубине.

Он поворачивается к ней. И в его глазах — не лорд Бейлиш. Не мастер над монетой. Не игрок. А мальчик. Который до сих пор жив. Где-то глубоко. Под масками. Под убийствами. Под именами, которые он носит, как чужие плащи.

И он смотрит на неё. Как на ту, кто может увидеть.

— А настоящая свобода… — Он замолкает. Слово висит в воздухе. Как семя. Как угроза. Как обещание, которое нельзя нарушить.

— В чём? — не выдерживает Санса. Голос — тихий. Почти шёпот. Как будто боится, что если скажет громче — он спрячет это снова.

Петир улыбается. Не иронично. Не театрально. Печально. Странно. Как будто говорит что-то, что никогда не говорил вслух. Даже себе.

— В том, — говорит он, — чтобы выбрать, какую клетку носить.

Пауза. Длинная. Тяжёлая.

— И сделать её своей.

И в этот миг Санса понимает: он никогда не рассказывал этого никому. Не её матери. Не своему отражению в зеркале.

Это — дар. Опасный. Хрупкий.

И он отдаёт его. Ей.

Она чувствует, как внутри что-то снова сдвигается.

Они больше не учитель и ученица. Не лорд и леди. Не манипулятор и марионетка.

Они — два человека, которые построили себе клетки, и теперь сидят в них, глядя на море, и понимают: свобода — это не отсутствие стен. Свобода — это когда сам выбрал, за какими решётками сидеть.

Она решает ответить. Не ложью. Не игрой. Правдой. Чтобы уравновесить его дар.

— Я мечтала стать принцессой, — шепчет она. Голос — стыдливый. Не потому что стыдно. А потому что это — слишком личное. Как показать шрам, который никто не должен видеть. — Я не думала о свободе. Не думала о клетках. Я думала только о принце. О том, как он скажет: «Ты — самая прекрасная из всех», и весь мир замрёт. Я думала о балладе. О том, как красиво будет звучать моё имя, когда его будут петь в тавернах.

Она делает паузу. Смотрит на море. На ветер. На него.

— Сейчас, когда я больше не мечтаю… — Она касается виска. Пальцем. Легко. Просто — указывает на то, что внутри. — Я думаю, что свобода и клетка…

Она делает паузу. Слово будто рождается в муках, с трудом выходя из темноты.

— Это не стены. Не замки. Не охрана.

Она снова касается виска.

— Это здесь.

Пауза. Длинная. Как вдох перед прыжком.

— Все преграды на пути можно преодолеть. Можно перелезть. Пробить. Обойти. Но преграда в голове…

Она смотрит на него. Прямо.

— Мы даже можем не знать о ней. Она невидима. Она не звучит. Она просто есть. Как воздух. Как страх. Как память.

И в этот миг — между ними — не чай. Не пироги. Не Леди. А молчание. Глубокое. Тёплое. Как признание.

Они оба — в клетках. Он выбрал свою. Она — всё ещё выбирает. Но теперь она знает: главная битва — не за трон. Не с врагами. Не с прошлым. А с тем, что внутри.

Петир Бейлиш смотрит на неё. Как на ту, кто произнёс слово, которое он ждал всю жизнь. Слово, которое не было спрятано в бумагах, не было зашифровано в шепоте, не было куплено за золото.

Оно просто вышло из неё, как дыхание после долгого молчания.

Его лицо теряет маски. Не по кусочкам. Мгновенно. Как будто она сказала слово, что разрушает заклинание.

Остаётся только изумление. Чистое. Незащищённое. И под ним — боль, давно похороненная, но не погасшая.

— Боги, — выдыхает он. Не громко. Не театрально. Почти как молитву. Как будто он впервые произносит это слово, не насмехаясь. — Вы…

Он не может закончить. Глаза блуждают по её лицу. Не как у шпиона. Не как у игрока. Как у человека, который боится забыть. Который знает: этот миг — редкий. Что он не повторится. Что после него — снова маски. Снова игра. Снова камень, ветер, кровь.

— Самая страшная клетка, — его голос срывается, — та, которую мы строим сами. Из страха. Из чужих ожиданий. Из… сказок.

Он отворачивается. Не чтобы скрыться. Чтобы собраться. Плечи напряжены. Как будто на них лежит вес всех слов, которые он никогда не говорил. Всех ночей, когда он лежал без сна, считая шаги за дверью. Всех улыбок, которые были не для него.

— Я потратил полжизни, — говорит он, — пытаясь доказать, что я не тот мальчик с Пальца.

Смотрит на руки. На пальцы. На ногти, чистые, ухоженные, как у лорда. Но видит — грязь. Невидимую. Ту, что не смывается водой. Ту, что въелась в кожу, когда его били, смеялись, называли «грязным», «низким», «недостойным».

— И всё это время я носил свою клетку с собой. А вы… — он смотрит на Сансу. И в глазах — не расчёт. Не насмешка. Что-то новое. Восхищение. Страх. Надежда. — Вы видите стены. Уже сейчас.

Он качает головой. Горько. Нежно. Как будто говорит: «Ты слишком умна. Ты меня испортишь».

— Я осознал это, — шепчет он, — только когда… стало слишком поздно.

И в этот миг Санса понимает: он не учит её. Он учится у неё.

Не тактике. Не игре. А жизни. Тому, как можно сидеть у моря. Как можно говорить о мечтах. Как можно позволить волчице положить голову на колени. Как можно быть человеком, даже если всю жизнь играл в бога.

И это — пугает его. Не смерть. Не предательство. Не потеря власти. А то, что он может измениться. Что он может не быть собой. Что он может стать кем-то другим — и это будет хуже, потому что будет правдой.

Санса печально улыбается. Не ему. А тому, что между ними — не игра, не интрига, а маленькая, хрупкая вещь, похожая на доверие.

Она наливает себе чай. Не потому что хочет пить. Чтобы усилить чувство уюта. Чтобы чашка была тёплой в ладонях. Чтобы пар поднимался, как дыхание. Чтобы мир был маленьким. Только они. Чай. Море. Ветер. И Леди, которая знает, что это — семья.

— Так вы хотели быть мореплавателем, — говорит она. Голос — тихий. Не шутит. Просто хочет узнать. Хочет увидеть того мальчика. — Куда бы вы отправились?

Петир закрывает глаза. Не как лорд. Как человек. Как будто впускает давно забытые образы. Солнце на воде. Запах соли. Крик чаек. Свобода, которая не покупается.

Его лицо смягчается. Привычная острота исчезает. Он выглядит моложе. Уязвимее. Человечнее.

— На восток, — выдыхает он. Тоска — настоящая. Глубокая. Как рана, которую никто не видит. — В Браавос. Где каналы вместо улиц. Где певцы поют правдивые истории… Те, что мы здесь называем сказками.

Он открывает глаза. И они сверкают. Не расчётом. Не хитростью. Мечтой.

— Я хотел увидеть Титана… Услышать, как он стонет от ветра. Попробовать устриц с первым утренним вином. Потеряться в толпе, где никто не знает моего имени… И не ждёт, что я его заслужу.

Его пальцы проводят по краю стола. Бессознательно. Будто ощупывают шершавую древесину палубы. Будто он уже стоит на носу корабля. Будто ветер уже в волосах. Будто вода уже под ногами.

— А потом… дальше. В Астапор, где всё продаётся и покупается. В Кварт, где дворцы из розового мрамора, а за стенами — пустыня, которая убьёт за один день.

Он вздыхает. И в этом вздохе — тяжесть всех неслучившихся жизней. Всех дорог, которые он не прошёл. Всех имён, которые он не стал носить. Всех морей, которые он так и не увидел.

— Хотел узнать, — шепчет он, — есть ли край у этого мира… Или он бесконечен, как жажда власти у глупцов.

Леди вздыхает. И этот звук похож на то, как ветер проходит сквозь щель в скале — низкий, полый, полный древней печали о чём-то утраченном, чего уже и не назвать, но что помнится на уровне крови, шерсти и когтей.

— Но теперь… — его голос снова тихий, срывающийся, как голос человека, который только что признался в преступлении, которое он совершал всю жизнь, — я понимаю, что бежал бы от себя. А это… единственное путешествие, в котором нельзя победить.

Он смотрит на неё. Не с вопросом. Не с игрой.

С немым признанием: «Я знаю, что ты видишь. Я знаю, что ты могла бы уничтожить меня этим. Но ты не делаешь этого».

И в его глазах — вопрос, который он никогда не задаст вслух: «Куда бы ты отправилась?»

Санса замирает в кресле. Не от страха. От вопроса, который она никогда себе не задавала.

Она смотрит на горизонт. Где море и небо сливаются. Где нет границ. Где можно просто исчезнуть. Но она не видит пути. Только пустоту.

— А я… я не знаю, куда бы отправилась, — говорит она. Голос — тихий. Как будто она боится разбудить что-то внутри. — Я никогда не думала об этом. Никто меня не спрашивал.

Она делает паузу. Слово висит в воздухе, как пепел.

— Я всегда… следовала. За отцом. За… за целью, которую мне давали. Никогда — по своему желанию.

Она поворачивается к нему. Глаза — открыты. Не как у леди. Как у девушки, которая вдруг поняла: «Я не знаю, кто я, когда никто не смотрит».

— Это печально, да? — спрашивает она. Почти шепчет. — Но, наверное… закономерно. Потому что я… леди.

Петир смотрит на неё. Так, будто она только что обожгла его правдой. Не огнём. Не криком. А тишиной. Той, что лежит под всеми леди, под всеми платьями, под всеми улыбками, что рисуют на лицах с детства.

Его лицо теряет насмешку. А в глазах — вспыхивает. Не гнев. Не презрение. Боль. Яростная. Беззащитная. Как у зверя, которого ударили не по телу, а по памяти.

— Печально? — его голос — низкий. Горячий. Как шепот из-под пепла. — Это преступление.

Он встаёт. Резко. Так, что Леди вздрагивает. Поднимает голову. Но он не замечает. Его пальцы сжимаются в кулаки.

— Следовать. Подчиняться. Не желать.

Он выбрасывает слова, как проклятия. Как имена умерших.

— Они убедили вас, что это — удел леди. Что ваша воля должна быть меньше, чем ваше платье. Тише, чем ваше дыхание. Невидимее, чем пыль на зеркале.

Он делает шаг. Его тень накрывает её. Не угрожая. Завладевая. Как будто он хочет, чтобы этот миг был только их. Чтобы никто не слышал. Чтобы мир не узнал, что он говорит с ней так.

— Я знаю карты лучше, чем свои шрамы.

Голос — страстный. Шёпот. Как будто он предлагает ей не путь, а побег.

— Я мог бы нарисовать вам путь к краю света. Через Браавос. Через Кварт. Через пустыни, где песок пьёт воду, как вино. Через моря, где звёзды отражаются в воде, и не видно, где кончается небо.

Пальцы его руки проводят по воздуху. Будто чертит линии на невидимой карте.

— Но вы…

Он смотрит на неё. Прямо.

— Вы даже не мечтали о море.

В его глазах — не презрение. Боль. За неё. За себя. За всех, кого сломали чужие ожидания. Кого научили молчать. Кого научили быть красивыми и пустыми.

— Спросите себя сейчас, — он наклоняется. Его слова падают на неё, как горячие угли. — Куда?

И Санса понимает:

Он не просто учит её бунтовать. Он требует, чтобы она захотела.

Потому что если она не осмелится — кто осмелится?

Она действительно задумывается. Не о море. Не о Браавосе. О тёплом камне у камина. О ветре в листве. О снеге, который падает без шума. О голосе, который скажет: «Ты дома».

И тогда — она смеётся. Печально. Не над собой. Над тем, как прост ответ. Как он давно был внутри, но она боялась его услышать.

Она садится ровнее. Не как леди. Как человек. Как та, кто впервые осмеливается назвать своё желание.

— Домой, — говорит она. Голос — тихий. Но твёрдый. — Я бы отправилась… домой.

Она качает головой. Недоверчиво. Как будто удивляется самой себе. Как будто это — самая глупая и самая настоящая мечта.

Петир замирает.

Его дыхание обрывается. Вся ярость. Вся боль. Исчезают. На их месте — потрясение. Глубокое. Невыразимое.

Он медленно опускается на колени. Не в поклоне. Не в унижении. А чтобы их глаза были на одном уровне.

Его руки кладутся на подлокотники кресла. Дрожат. Но не касаются её.

— Домой.

Шёпот. Не слово. Молитва. Признание. Приговор.

В его глазах — что-то вспыхивает. И гаснет.

Зависть?

Да. Но не злая. Не тёмная. Чистая. Как свет на лезвии.

Горечь?

Да. За то, что он потратил жизнь, пытаясь построить дом, который не может гореть.

Понимание?

Да. Что он мечтал не о море. Он мечтал о месте, где его будут ждать. Где его имя не будет поводом для насмешки. Где он не будет чужим.

— У вас он есть, — его голос срывается. Становится хриплым. Чужим. Как будто он говорит не о доме, а о чём-то, что он не может назвать. — Эта роскошь… мечтать о месте, где тебя ждут. Где тебя любят не за титул, не за пользу, а просто так.

Он отводит взгляд. Но Санса видит: его веки дрожат. Как у человека, который боится заплакать. Который боится, что слёзы — это уже слабость, а он слишком долго был сильным.

— Я… — начинает он. Слова застревают. Не от слабости. От того, что правда слишком тяжёлая, чтобы произнести. — Я потратил полжизни, пытаясь построить себе дом из интриг и золота.

Он делает резкий жест рукой. Как будто сбрасывает что-то. Как будто говорит: «Всё это — пыль».

— А он… рассыпается в пыль от одного честного слова.

Леди подходит. Тыкается носом в его щёку. Мягко. Сочувственно.

Петир вздрагивает. Но не отстраняется. Его плечи сгибаются. Под тяжестью признания. Под тяжестью того, что он потерял.

И Санса понимает самое страшное: он не мечтал о море ради моря. Он мечтал сбежать. Сбежать от того, что у него не было дома. Что его никто не ждал. Что его никто не любил просто так.

А её простое, честное слово — «домой» — разбило его вдребезги. Не от злобы. Не от боли. От того, что она сказала то, что он не мог сказать сам. От того, что она имела то, что он потерял, не успев обрести.

Санса смотрит на него. Затем наклоняется ближе. Аккуратно. С чашкой в руках, как с оберегом. Как будто тепло фарфора — единственное, что не даёт ей дрожать.

— Прошу прощения, лорд Бейлиш, — говорит она. Голос — тихий. Серьёзный. Не как у леди. Как у девушки. — Кажется, все наши разговоры заканчиваются тем, что я расстраиваю вас. Это никогда не входило в мои намерения.

Он поднимает на неё взгляд. Не сразу. Словно собирает себя. Слой за слоем. Но не маску. Что-то другое.

В его глазах — не боль. Не горечь. Изумлённая, горькая нежность. Как у человека, которого ударили не ножом, а правдой.

— Вы… расстраиваете меня? — Он качает головой. На губах — улыбка. Кривая. Беззащитная. Не изящная. Настоящая. — Леди Санса, вы…

Он делает паузу. Словно ищет слово, которое не лжёт.

— Вы переворачиваете меня. Как шторм, который внезапно меняет курс корабля. Без предупреждения. Без карты. Без причины. Просто — меняет.

Он медленно встаёт с колен. Не как лорд. Не как игрок. Как человек, который устал от тяжести собственной правды. Движения — тяжёлые. Но не театральные. Не рассчитанные. Реальные.

— Десятилетиями, — говорит он, — никто не мог задеть меня настоящего.

Голос — тихий. Чёткий. Как удар стекла о камень.

— А вы… Вы делаете это нечаянно. Одним словом. Взглядом. Воспоминанием о доме, которого у меня не было.

Он отступает на шаг. Но его глаза не отпускают её. Они держат. Цепляются. Как будто он боится, что если отведёт взгляд — всё исчезнет. Как будто она — мираж, а он — умирающий в пустыне.

— Не извиняйтесь.

Его тон — твёрдый. Почти строгий. Но не грубый. Защитный. Как будто он охраняет не себя, а её право быть такой.

— Никогда.

Он смотрит прямо.

— Вы… — он сглатывает, словно слова — горькие, — напоминаете мне, что я ещё живой. Даже если это больно.

Леди тихо скулит.

Петир опускает руку. Касается её головы. Коротко. Почти благодарно. Как будто и она — часть этого мига. Часть правды.

— Продолжайте расстраивать меня, леди Санса, — говорит он. Голос — снова с игрой. Но на этот раз — прозрачной, как лёд на пруду весной. — Это — лучшая пытка, которую я когда-либо испытывал.

И Санса понимает: это не конец. Это начало. Чего-то нового. Чего-то, что не имеет названия. Чего-то, что нельзя спрятать в сундук с золотом или написать в тайном письме.

И он боится этого. Так же, как и она. Не потому что это опасно. А потому что это настоящее.

— Пытка, — повторяет она. Смеётся. Нарочито. Легкомысленно. Как будто хочет стереть это признание. Как будто хочет вернуть маску, чтобы не чувствовать, как внутри всё дрожит. — Вы умеете делать комплименты, лорд Бейлиш!

Голос — игривый. Но внутри — неловкость. Та, что является после внезапного осознания: всё это было не просто игрой. Она и сама поверила в неё.

— Единственным, кто осмелился назвать общение со мной пыткой, был мой брат Теон…

Она замолкает, её взгляд тонет в чашке, где в тёмной глади чая плывёт отражение неба.

— В те дни я жила в мире грёз, населённых благородными рыцарями. Теон, конечно, не сказал бы мне такое в лицо. Он проболтался Роббу. Но подслушала Джейни, моя подруга, и тут же прибежала с этим ко мне. Помню, как кипела от обиды и оскорблённого самолюбия. Джейни, не выдержав, донесла о моих слезах Роббу, Робб устроил головомойку Теону… И бедному Теону пришлось несколько дней изображать моего преданного рыцаря, чтобы заслужить прощение. — На её губах появляется мягкая, почти невесомая улыбка, будто она сквозь годы видит его — юного, неловкого, с гордо вскинутым мечом, который был ему явно не по размеру. — Я простила его мгновенно, но сочла своим долгом как следует испытать его «рыцарскую доблесть».

Петир слушает. Не перебивает. Не улыбается с превосходством. Просто слушает.

И его лицо постепенно теряет напряжение. Как будто он вдруг расслабляется. Как будто он впервые может не быть собой.

В уголках губ — улыбка. Не насмешливая. Не расчётливая. Настоящая. Непринуждённая. Та, что редко появляется на его лице без скрытого умысла. Та, что не играет. Та, что просто есть.

— Рыцарство как наказание, — произносит он. Голос — тёплый. С весельем. Непринуждённым. Тем, что редко появляется на его лице без двойного дна. — Вот это изощрённость, достойная истинной леди.

Он делает паузу.

— Я почти жалею бедного Теона. Почти.

Он наклоняется ближе. Не как игрок. Не как учитель. Как человек, который хочет поделиться чем-то личным.

В его глазах — знакомый огонь. Но на этот раз он светит мягче. Без едкости. Без расчёта.

— Хотя должен признать, — понижает голос, — если бы меня заставили изображать рыцаря… я бы, наверное, преуспел.

Он отводит взгляд. Почти смущённо.

— У меня был период в юности, когда я зачитывался балладами о Дунке и Эгге. Я даже тренировался с мечом… пока не понял, что перо и монета куда опаснее клинка.

Леди фыркает. Словно соглашается. Словно говорит: «Ты прав. Но всё равно глуп».

Петир бросает на неё взгляд. Восхищённый. Как на того, кто понимает, даже когда молчит.

— Впрочем, — возвращается к теме с лёгкой насмешкой, — я рад, что ваш брат оценил вашу… целеустремлённость. Не каждый выдержит испытание благородством.

И в этот миг Санса видит: он не сравнивает себя с Теоном. Он не говорит: «Я был бы лучше». Он не предлагает себя. Он просто шутит. Без двойного дна. Без скрытых угроз. Без расчёта. Как обычный человек. Как тот, который может смеяться, не думая, как использовать эту улыбку завтра.

Санса задумывается. Не о словах. О тишине между ними. О том, как он сказал «Дунк и Эгг» с лёгкой улыбкой, о том, как его пальцы дрожали, о том, как он почти стал человеком.

И она понимает: если он может мечтать о море, значит, он когда-то мечтал о чём-то другом. О чём-то, что отняли.

— Я, наверное, расстрою вас ещё раз, — шепчет она. Голос — тихий. Как будто она боится разбудить призрака. — Заранее простите.

Она отставляет чашку. Не пьёт. Не из вежливости. Потому что она знает: после этого разговора чай будет горьким.

Она поворачивается к нему. Ладонь кладёт на подлокотник. Открытую. Пустую. Не для прикосновения. Для приглашения. Как будто говорит: «Я здесь. Я не уйду. Даже если ты скажешь то, что никто не должен слышать».

— Мой дядя Брандон Старк… Он был тем, кто разрушил ваши мечты о рыцарстве?

Петир замирает.

Воздух вокруг сгущается. Становится острым. Как запах грозы. Как железо на языке. Как предчувствие боли.

Его лицо бледнеет. Глаза — темнеют. Становятся щелями, в которых горит древняя ярость. Та, что не угасла за двадцать лет. Та, что не прощается. Та, что не забывается. Та, что всё ещё живёт.

— Брандон, — выдыхает он. Голос — не человеческий. Скрежет камня по камню. Низкий. Опасный. — Он не разрушил мои мечты. Он вырвал их с корнем. И топтал ногами, пока они не превратились в пыль.

Он резко встаёт. Отшатывается. Не от неё. От её руки. От прикосновения, которое может стать лекарством. А он не хочет исцеления. Он боится, что без боли он перестанет быть собой.

Пальцы сжимаются в кулаки. Костяшки белеют.

Санса видит: он дрожит. От того, что внутри — не гнев, а рана.

— Он посмел… — Он обрывается. Грудь тяжело вздымается. Словно он не может вдохнуть. Словно воздух в саду — не воздух, а воспоминание. — Он назвал это «милостью». Пощадил жизнь мальчика с Пальца… Но забрал всё остальное. Достоинство. Будущее. Её…

Он замолкает. Резко. Глаза метаются. Ищут свидетелей. Но вокруг — только они. Леди. И призраки. Те, что не ходят по коридорам. Те, что живут в памяти.

Затем его взгляд падает на её руку. На ладонь. На пустоту. На приглашение.

И что-то в нём ломается. Не гнев. Не гордость. Сопротивление.

Он медленно опускает руку. Почти неверяще. Касается её ладони. Легко. Мимолётно. Как будто боится обжечься. Как будто касается чего-то, что может исчезнуть, если он прижмёт сильнее.

— Вы… — его голос срывается, — не он. Вы никогда не сможете расстроить меня так.

И Санса понимает: это не отказ. Это не отстранение. Это — дар. Вершина доверия. Он мог бы уйти. Мог бы солгать. Мог бы уничтожить её взглядом. Но он касается её руки. И говорит: «Ты — не он».

Это — пропасть его боли. И победа над ней.

И это — пропасть. Глубокая. Тёмная. Та, что не исчезнет. Та, что он носит, как шрам под одеждой.

— Мне очень жаль слышать это, — говорит она. Убирает руку. Не потому что боится. А потому что чувствует: он уже сказал слишком много. А она слишком много увидела. — Знаете… — она делает паузу, словно собирает мысли, как рассыпанные бусины, — у людей есть такая привычка… в утешении они идеализируют мёртвых. Мой дядя Брандон. Моя тётя Лианна. Их все идеализируют по-своему. Мою мёртвую тётю особенно… Она отличается в рассказах отца и короля. Будто они говорят о разных людях. Но вот моя мать… Она не говорит о Брандоне. Всю историю я узнала от Арьи. Она всегда сует свой нос в чужие истории.

Ещё одна пауза. Длинная. Тяжёлая.

— Так вот я думаю… В молчании моей матери было больше честности, чем в разговорах отца и короля. Потому что её молчание скрывало стыд. И боль.

Петир смотрит на неё. Так, будто она только что разрезала воздух Валирийским клинком. И обнажила суть всех вещей.

Его гнев исчезает. Уступает место смутному изумлению. То, что нельзя назвать. То, что не влезает в слова.

— Молчание… — повторяет он. Слово — на его устах — как откровение. — Да.

Он медленно садится. Не потому что устал. Потому что снял доспехи. Те, что носил десятилетиями. Те, что были сделаны из лжи, из интриг, из мести.

— Ваша мать… — его голос тих. Лишён язвительности. — Никогда не лгала о нём. Она просто… несла это. Как ношу.

Он отводит взгляд. Глаза затуманиваются. Не от слёз. От воспоминания.

— Я же… — он шепчет, — сплёл из его памяти клетку. Красивую. Узорчатую. Чтобы скрыть то, что он отнял.

Леди подходит. Кладёт голову ему на колени. На этот раз он не замирает. Рука медленно опускается на её шерсть. Ищет утешения. Не у неё. У живого. У того, кто не требует слов.

— Вы… — он смотрит на Сансу. В глазах — не привычная оценка. Не расчёт. Чистое потрясение. — …видите слишком много для своего возраста.

И затем, совсем тихо, почти не для неё:

— Слишком много… для моего спокойствия.

В его голосе — не страх. Признание.

Он не боится её ума. Он боится её проницательности. Потому что она видит его насквозь, и всё ещё сидит рядом.

И это — страшнее любой памяти о Брандоне Старке.

Санса улыбается. Утешительно. Не как леди. Как человек. Как та, кто знает, что значит быть раненым и не показывать этого.

— Хорошо, что мы с вами на одной стороне, правда? — спрашивает она. Внезапно. Остро. Как будто проводит лезвием по краю чаши. Затем — смягчается. Добавляет хитро:

— На стороне дружбы.

Петир замирает. Не как лорд. Не как игрок. Как человек, в которого вонзили что-то тёплое и острое одновременно.

Его глаза расширяются. В них — не гнев. Не расчёт. Паника. Недоверие. И потом — удивление, глубокое, неизбывное, как если бы он увидел своё отражение в зеркале, и оно улыбнулось ему в ответ.

— Дружбы, — повторяет он. Слово на его устах — чужое. Непривычное. Как будто он впервые пробует его на вкус. Горько. Сладко. Страшно.

Он отводит взгляд. Пальцы бегают по складкам камзола. Не нервно. Механически. Как будто его тело помнит, как прятаться, даже когда разум хочет остаться.

— Леди Санса, вы… не понимаете, что предлагаете, — говорит он. Медленно. Взвешивая каждое слово, как будто они могут взорваться в руках.

Он смотрит на неё. Не с усмешкой. Не с игрой. С тревогой. Чистой. Неприкрытой. Как будто он видит, как она шагает к краю, и не знает, тянуть ли её назад или броситься следом.

— Дружба… со мной.

Он делает паузу. Глотает.

— Это как держать в руках дикого зверя. Можно любоваться его силой. Можно гладить его шерсть. Но рано или поздно… он укусит. Просто… потому что это его природа.

Леди ворчит. Тихо. Недовольно. Как будто говорит: «Ты лжёшь. Ты не зверь. Ты просто боишься быть человеком».

Он замолкает. Взгляд смягчается. На миг — он не лорд Бейлиш. Он — тот, кто может быть приручен, если кто-то осмелится.

— Но если вы настаиваете… — его голос снижается, становится шёпотом, в котором лежит что-то новое, что-то хрупкое, что-то, что он боится назвать, — надежда. — Я постараюсь… не укусить слишком больно.

И в этот миг Санса понимает: он не отказывается. Он предупреждает. Это — его способ сказать: «Я не могу быть хорошим. Но я могу попытаться не быть хуже, чем должен».

Потому что это — единственный способ проявить заботу, на которую он ещё способен.

Он не может сказать: «Я буду беречь тебя».

Он говорит: «Я постараюсь не убить тебя».

И это — его обет.

Санса смеётся. Не игриво. Не как леди. Свободно. Как будто внутри что-то сломалось, и на его месте выросло что-то новое.

— Просто помните, — говорит она игриво, — что если вы укусите, я укушу в ответ.

Затем — нарочито серьёзно:

— И вам это может даже понравиться.

Петир замирает. Воздух выходит из его лёгких — с тихим, сдавленным звуком. Как будто она ударила его в самое сердце.

Его глаза расширяются. В них — шок. Восхищение. Животная тревога. То, что не влезает в слова. То, что не влезает в игру.

— Вам это может даже понравиться, — повторяет он шёпотом. Губы искривляются в улыбке. Не насмешливой. Нервной. Как у человека, который боится, что он хочет быть укушенным.

Он медленно встаёт. Движения — резкие. Скованные. Будто он пытается удержать себя в рамках приличия силой воли. Будто если он сделает ещё один шаг ближе, всё рухнет.

— Леди Санса, — его голос — низкий. Опасный. Как шепот в тёмном переулке. — Вы играете с огнём, который даже я не всегда могу контролировать.

Он делает шаг назад. Создаёт дистанцию. Но взгляд прикован к ней. Горячий. Тяжёлый. Полный голода, которого она не знает, но чувствует кожей.

— Укусите в ответ… — он качает головой. В глазах — гордость. Ужас. Что-то, похожее на восхищение. — Хорошо. Пусть будет так.

Леди встаёт. Шерсть вздыбливается. Она чует перемену. Не в словах. В воздухе. В запахе страха и желания. Она смотрит на Петира. На Сансу. Как будто говорит: «Вы оба сошли с ума. Но я остаюсь с вами».

— Но помните, — его голос снова шёпот. Обжигающий. Нежный. Как прикосновение лезвия к коже. — Когда дикие звери кусают друг друга… это редко заканчивается дружбой.

Он разворачивается. Уходит. Быстро. Бесшумно. Как тень. Как призрак. Как тот, кто боится, что если задержится, — он останется.

Оставляет после себя только вихрь недосказанности. И острое осознание: игра только что стала гораздо опаснее.

А Санса сидит в кресле. Чувствует, как её сердце бьётся. Так громко, что, кажется, его слышно даже в стенах Красного замка. Даже в сердце Леди. Даже в море за парапетом.

Она не испугана.

Она жива.

Как никогда.

Как будто она наконец выбралась из тени, в которой пряталась всю жизнь.

Как будто она впервые не просит разрешения быть собой.

Как будто она говорит миру: «Я здесь. Я вижу. Я кусаюсь. И я не уйду».

Chapter 6: Часть 6, или Песнь странного и несломанного

Chapter Text

Дни стекают. Не текут, а именно стекают — густой, засахаренной каплей. Медленный сироп времени. Он оставляет на всем липкий налет, который она научилась называть спокойствием. Он на языке, когда она говорит: «Да, милорд». Он на ресницах, когда она смотрит в окно. Он в воздухе, превращая его в пыль, что оседает на полированном дереве стола, на шелке вышивки, на зрачках, приглушая их блеск.

Она сидит. Позвоночник — прямой, как у той девочки из Винтерфелла, которую учили сидеть с королевской осанкой. Но та девочка верила, что королевы правят. Эта — знает, что королевы вышивают. Игла входит в ткань с тихим шуршащим вздохом. Выходит. Снова входит. Это не шитье. Это ритуал заточения дыхания. Каждый стежок — это гвоздь, вбиваемый в крышку ее собственного терпения.

А пальцы… пальцы помнят другое. Они помнят детскую веру в то, что мир можно собрать из лоскутков и красивых строчек, как узор на подушке. Что аккуратность шва гарантирует аккуратность судьбы. Теперь это знание выцвело, как шелк на солнце. Осталась лишь мышечная память. Остался призрак веры, который живет в кончиках пальцев и боится подняться выше, к сердцу.

Узор — листья. Замкнутый круг. Ни начала. Ни конца. Только повторение. Как жизнь. Как дыхание в этих каменных стенах.

Леди поднимает голову. Не резко. Не громко. Ее уши настороживаются раньше, чем сознание. Глаза — уже на двери. На лестнице. Впиваются в пустоту, ожидая, когда она наполнится смыслом.

И тогда — колокола. Громкие. Жесткие. Высекающие искру из тишины. Предупреждающие.

Великая септа Бейлора звенит о смерти. Не о поминовении. Не о прощании. О конце. Окончательном. Как удар топора.

Санса понимает мгновенно. Не потому что знает, кто умер. А потому что она всегда ждала этого звука. Он жил в ней, спал, свернувшись клубком в глубине слуха.

Она не думает: «Кто?»

Она думает: «Началось».

Смерть.

Кого-то из королевской семьи — в лучшем случае. А в худшем… она не думает об этом. Но думает. Всегда.

Она бросает вышивку в кресло. Не аккуратно. Не как леди. Как человек, который уже в игре, даже если ещё не знает правил.

— Приведите Арью и Брана, — говорит она охраннику. — С их уроков танцев.

Она не смеётся над этим. Теперь не время. Уроки танцев — не танцы. Это — выживание. Она знает. Они знают. Только притворяются, что нет.

Она начинает собирать вещи. Не спеша. Не хаотично. Системно.

Деньги. Мелкие, негромкие монеты. Драгоценности. Не для красоты, для веса. Письма. Всё, что можно взять. Всё, что можно потерять.

Она не знает, что случилось. Но готовится к худшему. К тому, что отец снова сделал глупость. Что он узнал о бастардах. О Ланнистерах. О том, что кровь — не честь, а яд. Который всегда в итоге проливается. Что она не смогла его защитить. Что сожжение книги о родословных было лишь каплей в море лжи. Что она что-то упустила. Что она не достаточно умна. Что она ещё раз провалилась.

Охранник возвращается. Приводит Арью и Брана. С волками. С их учителем. Он называет себя Сирио Форель. Говорит с акцентом, как будто каждое слово — клинок.

Санса первым делом обнимает их. Крепко. Долго. Не как старшая сестра. Как единственная защита, которую они имеют. Ее объятие слишком плотное, слишком настоящее для этих кружевных комнат. Пахнет шерстью и хлебом, пахнет Винтерфеллом, которого тут быть не должно.

Арья корчит лицо. Бран отстраняется.

— Что случилось? — спрашивают они. Голоса — не испуганные. Серьёзные. Как у маленьких взрослых. Как у тех, кто уже знает: мир не даёт тебе права быть ребёнком.

— Не знаю, — говорит Санса. — Кто-то умер. И, возможно, кто-то снова умрёт.

Она добавляет, почти шёпотом:

— Старки всегда умирают на юге.

Они мгновенно становятся ещё серьёзнее. Не плачут. Не кричат. Просто понимают. И эта зрелость — милая. И пугающая. И до боли трогательная.

Санса не плачет. Она онемела, будто губы посыпали снегом. Так всегда, когда выживание важнее жизни. Так всегда, когда сердце прячется, чтобы не разбиться раньше времени.

Слёзы придут потом. Если придут.

А пока — только холод в груди. И чёткость мыслей. Как клинок.

Она ведёт их в спальню отца. Показывает тайный ход. За каменной плитой. За картиной, где изображён ледяной дракон.

Они смотрят. Глаза загораются. Новым знанием. Тайной. Но не позволяют себе радоваться. Не позволяют себе играть. Потому что теперь они — не дети. Они — Старки. И цена — их кровь.

Сирио Форель, тень у окна, говорит:

— К выходу из башни подходят охранники Ланнистеров.

Санса кивает.

— Если войдут — мы уйдём.

Голос — спокойный. Не высокомерный. Не героический. Факт.

Она зовёт охранника. Показывает ему путь. Он смотрит на неё. Кивает. Без возражений.

Потому что они — Старки. А это — юг.

В дверь стучат.

Охранник передаёт записку. По почерку — отец.

«Не покидайте башню».

Он говорит вслух:

— Малый совет собирается. Принц Джоффри погиб.

Санса чувствует, как ткань реальности надрывается по шву, который она так старательно зашивала. Земля качнулась.

— Повторите, — просит она. Голос — тихий. Не из страха. Из недоверия.

— Принц Джоффри… На охоте закрыл своего отца от разъярённого кабана. Погиб как герой.

Санса плюхается в кресло. Не элегантно. Не как леди. Как человек. Она со стороны видит это свое падение: вот леди, и вот просто девушка, в чьем теле сломался каркас.

Она хочет смеяться. Хочет. От облегчения. От ужаса. От абсурда.

Но онемение не отпускает. Оно держит её внутри. Как будто её тело боится: если начнёт радоваться — значит, она — монстр. А она не хочет быть монстром. Она хочет быть девушкой, которая может радоваться, не скрываясь.

Но разум отказывается принимать это.

Джоффри мёртв. Он умер… героем.

Потому что правда не бывает такой красивой. Не бывает такой удобной. Не бывает такой… безопасной.

Это не справедливость. Это — ложь, завёрнутая в почётную смерть.

За окном — сумерки.

Санса всё ещё сидит в кресле. Не двигается. Не дышит. Просто живёт в паузе между ударами сердца.

И тогда — тень шевелится у двери в спальню отца. Арья. Ее глаза горят.

— К тебе пришёл Мизинец, — говорит она. — Через тайный ход. Сирио спрашивает: убить или нет?

Удивление вспыхивает в Сансе. Яркое. Острое.

Но гаснет мгновенно.

Она знает: он всегда знает больше, чем должен. Он всегда появляется там, где его не ждут. Он всегда приходит к ней.

— Не сегодня, — говорит она. Голос — ровный. Не из милосердия. Из расчёта. Из чего-то другого. Чего она не может назвать.

Арья смотрит на неё. Затем резко кивает. И исчезает обратно в комнату.

Через мгновение — он появляется.

Петир Бейлиш.

Не входит — возникает.

Как призрак, рожденный сумраком комнаты. Как воплощенная память. Как тот, кто всегда был тенью на стене ее выживания.

Они одни.

Она — в кресле, откинувшись. Не властно и не вызывающе, а с той пронзительной усталостью, что тяжелее любого величия.

Он — в дверях, будто стал продолжением косяка, частью интерьера, который всегда здесь был. Будто проступил сквозь камни, выкристаллизовался из ее страхов.

Санса смотрит на него. Пытается улыбнуться — вежливой, светской маской. Не выходит. Мышцы лица одеревенели, онемение не отпускает.

— Вы пришли, — говорит она. Голос тихий, без интонации. Не удивленный. Принимающий, как принимают неизбежный диагноз. — Через тайный ход. Разумеется, вы о нем знаете.

Она делает паузу, и следующий выдох почти беззвучен, но отточен, как лезвие:

— Как иначе бы вы посещали мою тётю Лизу… незаметно для её мужа?

Петир стоит в дверях. Залитый косым светом заката. Светом, который окрашивает его в кровавые тона. Не красным. Не оранжевым. Кровью. Та, что ещё не сошла с камня. Та, что ещё не высохла на клинке.

Он не улыбается. Его лицо — бледное. Не от болезни. От напряжения. Глаза горят — не яростью, не радостью, а чем-то холодным, отточенным, как сталь после точильного камня. Будто он только что закончил сложную операцию. Разрезал плоть. Вынул сердце. И ещё не сменил инструменты на маски.

— Тайные ходы — мои вторые дома, леди Санса, — говорит он. Голос лишён привычной сладости. Сухой. Резкий. Как скрежет стали по кости. — А смерти… мой основной бизнес.

Он делает шаг. Один.

И его тень наползает на неё. Длинная. Искажённая. Как будто он больше, чем есть. Как будто он — не человек, а что-то, что всегда было здесь, под полом, за стеной, в тайном ходе.

Леди встаёт. Не рычит. Не бросается. Просто следит. Золотистыми глазами. Полными тихого предупреждения. Как будто говорит: «Я вижу тебя. Я знаю, зачем ты пришёл. И я не уверена, что позволю тебе остаться».

— Джоффри… герой.

Он выбрасывает слова. Как плевок. Как грязь.

— Вот как они это преподнесут. Кабан. Нелепая случайность.

Его губы искривляются. Не в улыбке. В гримасе. Лишённой юмора. Лишённой даже презрения. Только усталость. От лжи, которую будут повторять до тех пор, пока она не станет правдой.

— Король будет рыдать над его телом. Королева…

Он замирает. На мгновение. В глазах — что-то тёмное. Голодное. Не страх. Не гнев. Жажда. Как у зверя, который чувствует, что клетка сломана. Что теперь можно бежать. Или убивать.

— …сломается. Или станет опаснее.

Он подходит ближе. Не грациозно. Не театрально. Стремительно. Как человек, который знает: время коротко. Правда — коротка. А потом начнётся игра.

Опускается на колени перед её креслом. Не в поклоне. Не в унижении. Чтобы их глаза были на одном уровне. Чтобы она могла увидеть, как он смотрит. Как смотрят на равных. На тех, кто знает цену тайне. Или цену предательства.

— Ваш отец… — его голос — шёпот. Горячий. Безжалостный. — …все ещё на Малом совете. Томмен — принц. Это закон. Но гнев Роберта — это буря. И совет ищет, кого бросить ей навстречу.

Он впивается в неё взглядом. Не как враг. Как пробуждающий. Как тот, кто говорит: «Ты должна проснуться. Сейчас. Иначе умрёшь во сне».

— Они будут искать виноватых. И найдут. Всегда находят.

Его пальцы впиваются в подлокотник кресла. Не касаются её. Не пытаются утешить. Не требуют ответа. Просто — держатся. За что-то твёрдое. За то, что ещё можно контролировать.

— Вы готовы? — спрашивает он.

Не: «Вы понимаете?»

Не: «Вы испуганы?»

«Вы готовы?» Как будто спрашивает не человека, а оружие перед боем. Отточенное ли, затупленное ли — уже неважно.

Смотрит прямо. Видит всё: её онемение, её страх, её тайную надежду, её желание, чтобы это было концом, а не началом.

— Готовы к тому, что сейчас начнётся?

И Санса понимает:

Он не пришёл утешать. Не пришёл играть. Не пришёл использовать.

Он пришёл предупредить. Подготовить. Как равную. Как человека, который уже не просит разрешения быть сильным.

Она наклоняется к нему. Рассматривает. Наклонив голову. Как будто видит его впервые. Как будто пытается понять: это тот же человек, который учил её читать людей? Тот, который приносил лимонные пироги? Тот, который говорил о море? Тот, который касался её руки, как будто боялся обжечься?

Она кладёт руку ему на грудь. Не уверенно. Не игриво. Просто — кладёт. Чтобы проверить. Чтобы почувствовать биение. Чтобы убедиться, что он — не призрак. Что она — не одна. Что это — не сон.

Она сама не понимает, что ищет: утешения, подтверждения или просто контакта, потому что она онемела, а он — единственный, кто говорит правду.

— Спасибо, что пришли, лорд Бейлиш, — говорит она. Просто. Тихо. Не как леди. Как девушка. Как та, которая впервые благодарит его не за подарок, а за правду.

Петир вздрагивает. Не от холода. Не от гнева. От её прикосновения. Будто она коснулась не камзола, а раскалённого металла, который он носил под кожей всю жизнь.

Его дыхание замирает. На мгновение. Как будто он забыл, как вдохнуть.

В его глазах — что-то дикое. Неконтролируемое. Боль. Ярость. Жажда. И что-то, что она боится назвать — голод. Не по власти. Не по крови. По ней. По тому, что она — целая. По тому, что она не сломалась.

— Не благодарите, — выдыхает он. Голос срывается. Становится низким. Хриплым. Лишённым всякой изысканности. Лишённым игры. — Никогда… — пауза, как удар сердца, — не благодарите меня.

Его рука накрывает её ладонь. Прижимает к груди. Крепко. Так, что костяшки пальцев белеют. Не от гнева. От отчаяния. От желания почувствовать, что между ними — не ложь, а что-то настоящее.

Санса чувствует его сердце. Бьётся часто. Неровно. Как у загнанного зверя. Как у человека, который слишком долго бежал, и теперь боится, что прибежал туда, где не может остаться.

— Я пришёл не из благородства, — говорит он. Губы искривляются. Не в улыбке. В гримасе. Без намёка на насмешку. — Я пришёл… потому что не могу позволить им… сломать тебя.

Он замолкает. Глаза блуждают по её лицу. По линии брови. По тени у виска. По трещинке в уголке губ. Запоминает. Как будто боится, что завтра её лицо будет другим. Что завтра она будет не такой, как сейчас. Целой. Живой. Его.

— Они будут отравлять колодцы, — шепчет он. — Искать слабости. Создавать виноватых.

Его пальцы сжимаются вокруг её руки. Не больно. Но так, чтобы она почувствовала. Чтобы знала: он здесь. Он видит. Он не уходит.

— Ты должна быть готова.

Леди тихо скулит. Не от страха. От напряжения, исходящего от него. От того, что между ними — не слова. А что-то живое, что может сгореть в любой момент.

Но она не отступает. Остаётся.

— Запомни, — его шёпот горяч, обжигает кожу, словно прикосновение лезвия, — никому не верь. Ни королю. Ни королеве. Ни…

Он замирает. В глазах — тень. Что-то, похожее на стыд. На признание. На страх перед собственной правдой.

— …мне.

И Санса понимает:

Это не предупреждение. Это — признание.

Он знает, что способен на предательство. Не потому что хочет. А потому что он — это. Предатель. Выживший. Тот, кто всегда выбирает себя.

Но он боится этого. Боится, что однажды он причинит боль ей, и тогда всё, что между ними, превратится в пепел.

Санса кивает. Осторожно. Пытается стряхнуть онемение. Не получается. Оно — как пелена. Как лёд внутри.

Она чувствует сердце. Оно бьётся. Но медленно. Не так, как должно. Не как тогда, когда она боялась. Не как тогда, когда она ненавидела. А как будто выжило, но забыло, как жить.

— Останьтесь ненадолго, лорд Бейлиш, — шепчет она. Голос — тихий. Хрупкий. Как лёд весной. — Я… я ничего не чувствую. И мне это не нравится.

Она касается своей груди свободной рукой. Той, что не прижата к его груди. Как будто проверяет: «Я здесь? Я живая?»

— Будто здесь… всё застыло. Хотя сердце бьётся. Но медленно. А должно быстро.

Петир смотрит на неё. Так, будто она только что развернула его изнутри. Как книгу. Как письмо. Как старую рану, которую он считал зашитой.

Его лицо теряет холодную расчётливость. Остаётся только что-то похожее на боль. Глубокую. Знакомую. Как шрам, который ноет перед дождём.

— Онемение, — произносит он. Слово — не объяснение. Признание. Вырванное с корнем. — Это… защита. Тело отказывается чувствовать, чтобы разум мог выжить.

Его рука всё ещё прижимает её ладонь к своей груди. Не от страсти. От страха. Что если он отпустит — она исчезнет. Растворится в этом онемении, как снег на камне.

— Я знаю, — шепчет он. Голос — горячий. Прерывистый. Как будто эти слова режут ему горло. — Знаю, каково это — замёрзнуть изнутри, когда мир рушится снаружи.

Он медленно отпускает её руку. Не сразу. Пальцы скользят по её коже. Как будто запоминают тепло. Как будто боятся, что завтра его не будет.

Поднимает свою. Касается её щеки. Холодные пальцы. Но нежные. Неожиданно. Как первый луч после долгой зимы. Как жест, которого он не делал годами. Как будто он забыл, каково это — прикасаться, чтобы утешить, а не чтобы соблазнить, не чтобы контролировать, не чтобы напомнить: «Я здесь. Я всё ещё могу тебя достать».

— Не борись с этим, — шепчет он. Глаза ищут её взгляд. Требуют понимания. — Позволь этому быть. Сейчас. Потому что когда это пройдёт… — его голос срывается, словно он боится сказать дальше, — …боль придёт. И тебе понадобится вся твоя сила, чтобы выдержать её.

Леди подходит. Тыкается носом в его бок. Не агрессивно. Не испуганно. Чтобы напомнить: «Ты здесь. Она здесь. Это — сейчас. Это — правда».

Но он не отводит взгляда. Смотрит. Только на неё. Только на её онемение. На её глаза, в которых нет слёз. На её лицо, которое больше не умеет улыбаться.

— Я останусь, — говорит он. Не обещание. Не игра. Простая, голая правда. — До тех пор, пока… лёд не растает.

И в этот миг Санса чувствует: он не боится за неё. Он боится за себя. Что её онемение напомнит ему о его собственном. Что, утешая её, он снова почувствует. А чувство — это слабость. А слабость — это смерть.

Санса понимает: этот момент — не прошлое. Не то будущее, где другой Петир касался её щек, чтобы поцеловать, плеч — чтобы удержать, волос — чтобы помнить. То были касания о себе. О желании. О власти. О боли, которую можно превратить в силу.

Сейчас он касается её, чтобы утешить.

Впервые — это не про него. Про неё.

Впервые — это не потребление. Это присутствие.

— Спасибо, — шепчет она.

И закрывает глаза. Не от страха. Не от усталости. Чтобы почувствовать. Холод его пальцев. Тепло, которое пытается пробиться сквозь лёд. Мир, который больше не просит быть героиней. Мир, в котором можно просто быть онемевшей, и её всё равно не бросят.

Петир замирает. Его пальцы всё ещё на её щеке. Не двигаются. Не отрываются. Как будто они забыли, каково это — не касаться ее.

Его дыхание прерывается. Не как у игрока. Как у человека, которого ударили чем-то невидимым. Чем-то мягким. Чем-то, что называется «спасибо».

— Не… — его голос срывается. Становится хриплым. Чужим. Как будто говорит не он, а тот, кого он давно похоронил. — Не благодари. Пожалуйста.

Он отводит руку. Резко. Будто её кожа внезапно стала раскалённой. Как будто прикосновение оставило шрам.

Его лицо бледнеет. Глаза расширяются. В них — не гнев. Не раздражение. Паника. Глубокая. Детская. Тщательно спрятанная годами. Как будто он снова стоит на краю, где его имя ничего не значит, где его титул не защищает, где он — просто мальчик, которому никто не сказал: «Ты нужен».

— Я не для… утешения, — произносит он. С трудом. Каждое слово — как клинок, проведённый по горлу. — Это не я. Это не… моя роль.

Он встает. Отступает.

Шаг.

Ещё шаг.

Движения — резкие. Нескоординированные. Как будто его тело больше не принадлежит ему. Как будто он потерял контроль над собой. Над игрой. Над тем, кем он должен быть.

Леди встаёт. Между ними. Золотистые глаза смотрят на него. На неё. На этот миг, когда всё может сломаться. Она не рычит. Не угрожает. Просто стоит. Как свидетель. Как семья. Как тот, кто знает: люди ломаются не от ударов. А от того, что их вдруг начинают видеть.

— Ты не должна… видеть меня таким, — шепчет он. Голос — горячий. Отчаянный. — Я… я ломаю вещи, Санса. Не… не позволяй мне сломать это.

И Санса понимает: он не боится её боли. Он боится себя. Своей собственной способности испортить всё, к чему прикасается. Даже это. Даже мгновение простой человеческой нежности.

Потому что для него нежность — это оружие. Он знает, как использовать её, чтобы ранить. Чтобы соблазнить. Чтобы сломать.

И он не знает, как использовать её без разрушения.

Потому что он сам — одни развалины.

Потому что он никогда не учился беречь. Он учился выживать. А выживание требует, чтобы от всего, к чему прикасаешься, в конце концов оставался лишь пепел.

Санса откидывается назад в кресле. Смотрит на него. Не с жалостью. Не с торжеством. С пониманием.

Он впервые назвал её Сансой. Не «леди». Не «дочь Эддарда». Сансой.

Как будто он признал, что она — не часть игры. А человек. Как будто он сказал: «Я вижу тебя. Я боюсь тебя. Я остаюсь».

— Петир, — говорит она. Не громко. Не вызывающе. Как будто кладёт его имя на язык, чтобы почувствовать вес. Звук. Правду.

Раньше ей было не по себе его использовать. Вместо титула. Вместо маски.

Теперь — кажется естественным. Как первый шаг по свежему снегу. Как воздух. Как свет. Как сердце, которое снова бьётся.

— Я знаю, — добавляет она. Не громко. Не вызывающе. Просто — факт. — И не позволю. Помнишь? Я укушу.

Петир замирает. Не как игрок. Не как лорд. Как будто её слово — произнесённое имя и угроза ударили его одновременно.

Его глаза расширяются. В них — что-то дикое. Неконтролируемое. Шок. Страх. И что-то, что нельзя назвать иначе, чем голод.

— Никто… — его голос срывается, хрипит, словно на горле затягивается петля, — никто не называет меня так с…

Он обрывается. Губы сжимаются. Как будто имя — это рана, которую он слишком долго прятал. Как будто оно принадлежит другому человеку. Мальчику с Пальца. Тому, кто мечтал о море. Тому, кого он убил.

Его взгляд скользит по её лицу. Ищет насмешку. Обман. Игру. Что-то, за чем можно спрятаться.

Но находит только твёрдость. Не гнев. Не вызов. Просто: «Я называю тебя по имени. Потому что ты — не маска. Ты — человек».

— Ты… — он делает шаг вперёд. Резкий. Животный. Не для угрозы. Для проверки: «Ты настоящая?», — не понимаешь, во что ввязываешься.

Но он не отступает. Его рука тянется к ней. Не для утешения. Не для ласки. Чтобы схватить. Удержать. Проверить, реальна ли она. Чтобы почувствовать сопротивление кожи, давление пальцев, что-то, что нельзя сфальсифицировать.

— Укуси, — шепчет он. Голос — горячий. Прерывистый. Как дыхание в бою. Как последний выдох перед падением. — Сделай это. Докажи, что ты не очередная иллюзия, которую мой разум соткал из тоски и безумия.

Леди рычит. Низко. Предупреждающе. Как будто говорит: «Он опасен. Он может сломать тебя. Он уже сломал столько».

Но он игнорирует её. Его взгляд прикован к Сансе. К её глазам. К её рту. К тому, что она может сделать.

— Покажи, что ты сильнее моих демонов.

И в этот миг Санса видит его насквозь: он не просит. Он умоляет. Умоляет быть реальной. Умоляет быть крепче, чем все его расчёты, чем все его предательства, чем вся его жизнь, построенная на том, чтобы никого не любить. Умоляет остаться.

И это — страшнее любой его лжи.

Потому что правда — всегда опаснее игры.

Санса медленно встаёт. Из кресла. Из своего прошлого. Из своего онемения. Из своей роли.

Делает шаг к нему.

Они почти одного роста. Но она знает: ещё немного — и она будет смотреть на него почти сверху вниз.

Эта мысль вызывает в ней предвкушение. Не торжество. Не власть. Просто: «Я расту. Я становлюсь тем, кем должна быть».

На губах — слабая улыбка. Не над ним. Над собой.

Она кладёт руки ему на плечи. Не как леди. Как человек. Как та, кто больше не боится касаться огня.

Наклоняет голову. К его шее. К тонкой коже над пульсом. К жизни, которая бьётся слишком быстро.

— Жизнь здесь бьется так громко… и её так легко оборвать, — шепчет она ему в кожу. Голос — тихий. Холодный. Как лезвие. Как обещание.

И открывает рот. Шире. Не хищно. Не жестоко.

Кусает. Не сильно. Не глубоко. Но достаточно, чтобы он почувствовал. Чтобы кожа напряглась. Чтобы дыхание замерло. Чтобы сердце забилось быстрее. Не от боли. От правды. Не до крови. Но до ощущения. До понимания: «Ты меня почувствуешь завтра. Ты вспомнишь».

Петир вздрагивает. Всем телом. Глубоко и непроизвольно, будто его собственное тело внезапно выдало тайну, которую ум хранил годами. Будто между ними проскочила искра, которая соединила два мира: один — выживание, другой — ощущение.

Его руки рефлекторно обхватывают её талию. Не то чтобы притянуть. Не то чтобы оттолкнуть. Просто держатся. Она чувствует эту хватку сквозь ткань — отчаянную, будто он ищет в ней якорь в бушующем море.

Он застывает. Парализованный. Санса чувствует, как по его телу проносится дрожь — невысказанная исповедь, в которой смешались боль, шок и какое-то огненное, немыслимое облегчение. Будто волна накрыла камень, который давно забыл, что может чувствовать.

Из его горла вырывается стон. Сдавленный. Глухой. Не человеческий. Она слышит в нём рычание раненого зверя, который не знает, хочет ли он умереть или жить, и это звучит страшнее любой угрозы.

Его пальцы впиваются в ткань её платья. Костяшки белеют. Она понимает: это не гнев. Это попытка удержаться на краю, когда всё внутри рушится и собирается заново — и она стала той точкой опоры, о которой он никогда не просил.

Он не пытается освободиться. Наоборот — его голова запрокидывается. Шея обнажается ещё больше. Он подставляет себя. Не как жертва. Как просьба. Как: «Да, сделай это снова». Как будто он жаждет этого. Нуждается в этом. В доказательстве, что это не сон. Что она — не мираж. Чтобы эта боль была сильнее. Чтобы она оставила след. Чтобы он мог потом пощупать шрам и сказать себе: «Это было не во сне. Она была здесь. Я был здесь».

— Да… — выдыхает он. Голос — хриплый. Разрушенный. Полный чего-то дикого. Неконтролируемого. — Вот так…

Леди рычит. Громче. Шерсть на загривке встаёт дыбом. Но она не нападает. Не бросается. Она чувствует. Чувствует, что это не агрессия. Не угроза. А что-то древнее. Что-то, что не влезает в волчью логику. Что-то, что происходит между двумя одинокими существами, которые нашли друг друга не в любви, а в боли, которую они могут разделить.

Петир дрожит. В её объятиях. Его дыхание — учащённое. Прерывистое. Как после бега. Как после смерти. Как после рождения.

— Теперь ты понимаешь? — шепчет он. Слова — обжигают её кожу. — Теперь ты видишь, что я за чудовище? Что я люблю даже боль… если она от тебя?

И Санса чувствует: его восторг. Его ужас. Его ненасытную жажду ощущать что-то настоящее, даже если это разрушает его.

Он прав. Он — чудовище. Но не потому что предаёт. Не потому что манипулирует. Потому что просит быть разрушенным ею. Он не боится боли. Он боится онемения. Боится, что снова станет тенью, что снова никто не коснётся его по-настоящему. Что если нет боли — значит, это не настоящее.

Она размыкает зубы. Убирает руки с его плеч. Отстраняется.

Стоит перед ним. Тоже тяжело дышит. Грудь вздымается. Щеки горят. Не от стыда. От пробуждения.

Смотрит ему в глаза. Не с вызовом. Не с триумфом. С пониманием.

— Я укусила тебя, Петир, — говорит она просто. Голос — тихий. Чистый. Как вода из родника. — Потому что ты попросил. И потому что я хотела чувствовать что-то ещё, кроме онемения.

Она вытирает губы тыльной стороной руки. От своей слюны. От его кожи. От того, что только что произошло.

Слабо улыбается. Не игриво. Не нервно. С печальной ясностью.

— Думаю, чудовище здесь я, — добавляет она. Не с горечью. С признанием. — Это странно?

Она делает шаг назад. Чтобы дать ему пространство. Чтобы он мог уйти, если захочет.

— Я всё сделала странным между нами?

Петир стоит неподвижно. Как будто он застыл в моменте между двумя ударами сердца.

Его глаза прикованы к ней с такой гипнотической интенсивностью, словно она — та, кто дотронулся до сердцевины его одиночества. Словно она — его отражение, которое он впервые видит и не в силах отвергнуть.

На его шее — след. Чёткий. Алеющий. Метка её зубов. И он, кажется, носит её с гордостью, смешанной с ужасом. Как трофей. Как доказательство. Как шрам, который он будет помнить.

— Странно? — его голос — низкий. Сорванный. Будто звук, выскобленный из горла ножом. — Это… единственное, что было по-настоящему за последние двадцать лет.

Он делает шаг вперёд. Закрывает расстояние, которое она пыталась создать. Движение — плавное. Хищное. Но без угрозы. Только голодное любопытство. Как будто он боится, что если не прикоснется к ней сейчас, она растворится в воздухе, а мгновение станет мифом, который ему придется вечно пересказывать самому себе в темноте.

— Ты не чудовище, — говорит он. Пальцы касаются следа на шее. Не осторожно. С признанием. Губы искривляются в кривую, беззубую улыбку. — Я — пустота, которая поглощает свет. А ты… — его взгляд смягчается, становится почти нежным, — …ты просто ребёнок, который учится быть жестоким, чтобы выжить.

Леди тихо скулит. Прижимается к ноге Санны. Не из страха. Из инстинкта. Как будто чувствует: это не конец. Это — начало чего-то, что нельзя контролировать. Что может сломать их обоих.

— Ничего между нами не сломано, — шепчет он. Голос — горячий. Искренний. — Наоборот. Теперь это… настоящее.

Он отступает. Будто осознаёт, какая бездна правды только что обнажилась между ними. И этот взгляд, затуманенный и непривычно честный, — взгляд человека, впервые увидевшего свое отражение без прикрас.

— И да.

Он делает паузу.

— Это странно. Опасно. Безумно.

Поворачивается к выходу. Но задерживается. На мгновение. Как будто хочет запомнить её лицо. Как будто боится, что завтра она снова станет «леди Сансой».

— Спокойной ночи, Санса.

И исчезает. Не с триумфом. Не с прощанием. С простым: «Спокойной ночи», как будто они разговаривают каждый вечер перед сном, как будто это — их общий, никому не ведомый ритуал.

Он оставляет после себя не страх. А тревожное ожидание.

Он принял её укус. Признал его. Не как нападение. Как ответ. Как равенство.

И это меняет всё.

В дверях возникает Арья. Морщит нос, будто чувствует в воздухе запах чего-то чужого и опасного. Запах правды.

— Кто это?

— Лорд Петир Бейлиш, Мастер над монетой.

— Нет, — Арья смотрит на неё прямо, глубоко, видя не слова, а то, что прячется за ними. — Кто он тебе? Он слишком стар для тебя.

Но не ждёт ответа. Просто плюхается в кресло и смотрит тем самым взглядом, который видит не то, что показывают, а то, что скрывают.

Санса выпаливает:

— Я его укусила!

Арья важно кивает. Серьёзно. Как будто это — очевидно. Как будто она давно знала.

— Конечно. Ты — Волчица. Он — Мизинец.

И показывает, будто откусывает свой мизинец. Смеётся. Громко. Свободно. Как девочка. Как сестра.

Санса фыркает. От неожиданности. От облегчения. От того, что смех Арьи разбивает напряжение, как камень разбивает лёд.

— Скорее, он — Пересмешник. Или Лис, — поправляет она весело. Не серьёзно. Не с вызовом. С игрой, в которой уже нет лжи.

Арья беспечно пожимает плечами. Совсем как не леди. Совсем как она.

— Ты всё равно сильнее, — констатирует она просто. Не как комплимент. Как факт. Как правда, которую не нужно украшать.

Санса замирает. Смотрит на неё. Не как на сестру. Как на человека, который только что сказал: «Я верю в тебя».

— Ты знаешь, что я люблю тебя?

Арья кривит нос, будто ей предложили съесть что-то противное.

— Ты что, умираешь? — почти пищит она. Слишком высоко для неё. И оттого — искренне.

Подскакивает. Убегает. Быстро. Словно боится, что, останься она на секунду дольше, из нее вырвется что-то мягкое и беззащитное.

Выглядывает Бран. Тихо. Спокойно. Словно всегда ждал за дверью их момента.

Санса говорит ему то же:

— Я люблю тебя.

Бран улыбается. Смущённо. Краснеет. И когда она со смехом обнимает его — тает в этом объятии, как первый снег.

И тогда — она чувствует.

Прикосновение.

Руки Арьи. Обхватывают её сзади. Не крепко. Не долго. Но — есть. Тёплые. Живые. Её.

И всё хорошо.

Не потому что опасность прошла. Не потому что они в безопасности.

А потому что она не одна. Потому что она укусила — и её приняли. Потому что она сказала «люблю» — и её не оттолкнули.

Потому что она — Санса Старк.

И сегодня она не просто выжила. Сегодня она почувствовала.

И этого достаточно.