Work Text:
«Говорят, хозяин здешний был когда-то человеком
Верно, врут — у этой твари сроду не было души».
Лёгкие жгло.
Ему было больно, но он продолжал бежать. Разве могло быть иначе? Он не имел права остановиться. Не после того, как его брат… нет, нет, он не хочет об этом думать. Он помнил взгляд, направленный на него — в последний раз — и то, как родные глаза меркнут и в них затухает жизнь. С той поры прошло всего пару дней, и ему всё ещё — стоило прикрыть веки — мерещились те жуткие образы.
Он четко помнил ликование собравшихся. Ши Цинсюань не знал, насколько это богоугодно — радоваться смерти человека, — но предполагал, что есть в этом что-то слегка, ну, может быть, неправильное.
Как и в том, что сейчас он вынужден опасаться за свою жизнь.
Стрела попала в ствол дерева — свистнула прямо над ухом Ши Цинсюаня. Он, сдерживая вскрик, — нельзя, нельзя, нужно затеряться, — затрясся сильнее, чем до этого, и на очередной развилке свернул туда, куда ни один человек в здравом уме не пошел бы. К болотам. Разве у него был выбор? Лучше он утонет в трясине, чем его… Он не знал, но, быть может, и вовсе сожгут заживо за то, что он не совершал. За то, что они с братом точно не совершали! Но никто, тем более церковь, разбираться не станет. Их обвинили в колдовстве — и всё тут. Людям нужно выместить злость, гнев, нужно найти тех, кого можно очернить, на кого свалить все беды, случившиеся в округе за последнее время, отомстить за всех пропавших в лесу людей. А семья Ши…
Сейчас, убегая от тех, кого когда-то считал достойными и хорошими людьми, Цинсюань убедился, — а ведь брат говорил, а он всё не верил, — что их добротой пользовались. И она же вышла им боком. Но это уже было слишком. Слишком! В Ши Цинсюане хватало злобы на то, чтобы собственноручно утопить в болоте тех, кто пустил этот гадкий слух по деревне. Но что его чувства? Его эмоции, пусть и ничем не прикрытые, яростные, не помогут ему справиться с разъяренной толпой с факелами, с оружием. Не помогут выжить после костра, над которым его хотят распять. И не вернут его брата к жизни.
Ровно столько же, сколько и бороться до последнего, Цинсюань хотел сдаться. Упасть в траву — прижаться к земле лицом — и зарыдать. Он устал бежать. Он не может. Ещё немного и рухнет замертво; откажут ноги. Ещё немного… и он запнулся о корень.
Ногу обожгло болью — это первое воспоминание, а второе — как он летит кубарем в овраг, собирая по пути все камни, ветви, царапая руки, колени, лицо. Ударяясь обо все, что можно было удариться. И падает навзничь. Из лёгких уходит весь воздух, и Цинсюань даже заплакать не может шумно, в голос, хотя очень хотелось. Он смотрит вверх, и даже луна, которой не видно из-за шепчущей листвы, не удостаивает его ответным взглядом. Этот мрачнеющий с каждой минутой лес насмехается над ним. Над его горем, над тем, что он остался совсем один. Он слышит голоса вдалеке, и его тошнит, ему плохо. Над собой приходится делать невероятное усилие, чтобы просто приподняться, заставляя себя отдышаться и постараться выползти из оврага, не споткнувшись и не рухнув в него снова, чтобы побежать дальше, дальше, вглубь.
И чем дальше, тем гуще и темнее становился лес, а чаща, казалось, наблюдала. Ши Цинсюань ещё не знал, что следовали за ним не только люди, желающие пролить его кровь, но и угловатая тень с янтарным взглядом, направленным прямо на тонкого, хромающего юношу, бегущего на верную смерть. «Если не волкам на съедение», — как Цинсюань думал, не зная, что все волки и сами давно были съедены, — «так болоту, самой природе, уж точно».
***
«Слева ряска и трясина, справа дягиль и осока
У хозяина болота голос ласков, нрав жесток».
Ноги вязко утопают в трясине. Голоса позади не умаляют своей численности, в полной уверенности найти его и воздать за всё, в чём, как оказалось, он был виноват. Это дает сил, опираясь о неудобную палку — от которой все руки в занозах, — пробираться дальше. Он слышит лай собак, разговоры, слышит что-то о том, что ему нельзя дать уйти, иначе на всех них точно падет проклятье. Но проклятым почему-то ощущал себя именно Ши Цинсюань. Проклятым всем белым светом.
Люди, обозленные церковью, все ближе, а он почти стоит на месте, потому что места здесь — непроходимые. Болота. Сплошь болота. Его просто окружат и утопят здесь. Ему просто прилетит прямо в сердце меткая стрела, или же не в сердце — нарочно, — чтоб умирал подольше, помучительней.
Здесь неглубоко, это правда, но это все ещё мешало идти. Да и болото было странным: трясина словно тянулась за Цинсюанем, не желая выпускать, с каждым его шагом хватая его крепче за ноги. Это изматывало. Отнимало силы
С очередным шагом Ши Цинсюань слышит треск и понимает — ветвь, которая помогала ему в пути, сломалась. Та разваливается в руках, и ему более не обо что опереться. Нечем проверять, куда наступить. Да и был ли в этом вообще смысл? Разозлённый, раздосадованный собственными пагубными мыслями, он упорно, придерживая лишь остатки своих изодранных одежд, отнимал ноги из хлюпающей пасти трясины, молясь как можно скорее ступить хотя бы на островок твердой почвы. Но будто услышав его слова и пожелав сделать с точностью да наоборот, даже эта ненадежная опора под ногами внезапно исчезает. У младшего Ши сердце за секунду в пятки ухает — до этого идущий в болоте по щиколотку, он оказывается почти полностью проглоченный им и чувствует, как оно, забрав его по самую грудь, продолжает погружать его в себя всё глубже и глубже. Словно монстр внизу поджидал подходящего момента и раскрыл свою пасть, когда Цинсюань вновь набрался хоть какой-то, пусть и досадливо-злобной решимости побороться за свою жизнь в очередной раз. Очень кстати, очень вовремя.
Тело сковало от страха, он ни за что зацепиться не может, двинуться — с трудом, да у него и сил-то нет на то, чтобы природе сопротивляться. Но болото и без того игралось с ним: то давало надежду, что ещё немного и выпустит, то наоборот, будто бы сильнее стискивало. А может, всё это было игрой воображения, сходящего с ума от всего этого бреда наяву разума.
В любом случае, Ши Цинсюань начинал понимать — здесь он и умрет.
Он задыхается от страха, темный лесной пейзаж рябит перед глазами неразборчивой кляксой, а он даже кричать не может, не зная, что хуже: то, что его не найдут и он сгниет здесь, или же то, что у этого события появятся удовлетворенные увиденным зрители, но ему хотя бы не придется сдерживаться, кусая губы до крови, пока внутренности разрывает не нашедший выхода крик.
Это место станет для него могилой.
Происходит что-то странное: его хватают, как котенка, за шкирку, вытягивая. Но… разве можно так просто вытащить человека, глубоко в болоте погрязшего? Он чуть душу из тела не вытолкнул от обиды и впустую потраченных усилий, пока барахтался, а кто-то, или же что-то, так просто вытянуло его, словно и не прилагая никаких усилий? Или болотная жижа сама почти выплюнула его, поддавшись тому, кто посмел вторгнуться в естественный отбор, и в нем, частично смирившемся со своей судьбой юноше, успела заинтересоваться? Времени на эти раздумья было немного: Ши Цинсюань заново учился дышать. Его бросили на землю, и он рухнул на неё безвольным мешком с мясом и костями. Он устал, у него не было сил. Ши Цинсюань и голоса не подал, сгорбившись, втягивал гнилостный воздух, пропахший смрадом болотным. Его тошнило, то ли от общей мерзости, то ли от пережитого ужаса, от того, что если бы не…
Кто, собственно?
Он, попятившись инстинктивно, голову поднял только сейчас, — (в мыслях беспорядок. В мыслях полный кошмар. Что, если это очередной враг? Сейчас каждая живая душа в округе могла быть его смертным приговором, это дико, но непреложная истина. Да и к тому же, как этот человек вообще нашел его, помог ему, Цинсюань ведь был посреди болотной глуши, а поблизости не было никого, кроме, собственно, его преследователей, но сейчас они с его спасителем были на твердой, пусть и не совсем, земле, и ему все ещё не угрожают расправой, не сыплют проклятиями) — и как бы Ши Цинсюань не затыкал сам себе рот рукою, сдержать вскрик теперь не получалось.
Потому что то, что он увидел, было страшнее самой смерти.
Над ним возвышался силуэт. Высокая, продолговатая фигура, бледная настолько, что отражала всякий, пусть и немногий, свет, попадающий на кожу существа — будто лунной пылью присыпанная. Тёмное одеяние — сотканное словно из самой ночи — впитывало в себя пространство вокруг, сжирая и не оставляя ровным счетом ничего. Если абсолютная тьма и существовала, то вот она, окутывала и волочилась за этим подобным человеку чудищем с острыми скулами, выпирающими ключицами и рябью чешуек на бледной коже тут и там. А окутанный чернотой золотистый взгляд пронзал своею остротой грудную клетку насквозь, цепляясь за самую душу; в ночи мерцал подобно глазам дикого зверя, и если у тебя, путник, приметит видимую слабость, набросится тут же и разорвёт в клочья, выпотрошит.
Цинсюаня затошнило.
Боже, если ты слышишь этого грешника…
«Лучше бы», — думает Цинсюань, пятясь и глупо перебирая ногами, пиная рыхлую землю и нелепо упираясь спиной в дерево позади, — «лучше умереть, проглоченным болотом, самим лесом, нежели оказаться в лапах его владыки».
«Может», — одна мысль безумнее другой, — «было бы лучше изначально сдаться в руки церковнослужителей, чем предстать перед тем, что ты объяснить себе никак не можешь».
Цинсюаню страшно, до безумия страшно, ему кажется, что сердце за ребрами сейчас о них же и разобьется, и все тело сковало от первородного страха перед неизвестным и необъяснимым.
А существо тем временем наблюдало. Возвышалось над ним своим величественным станом, не дышало, но смотрело. Несуразно длинные руки — если это можно было назвать руками — обездвижено свисали по бокам. Золотистые глаза, несмотря на то, что им удавалось сохранять какую-то болотную мутность, всё же, сверкали во мраке. Цинсюань плохо видел лицо этого нечто, и если быть честным — особого желания видеть это у него не было. Совсем.
Легкие сдавило в тисках испытываемого ужаса; даже сделать банальный вдох было чем-то сверх меры тяжелым. У Цинсюаня закружилась голова. Он не успел отследить тот момент, когда вокруг воцарилась тишина. Кромешная. Его преследователей и след простыл, словно их и не было. Осознав это, Цинсюань заозирался по сторонам, и либо воображение играло с ним в злую-злую игру, либо лесная чаща вокруг стала гуще и темнее. Заметив движение перед собой, он снова взглядом метнулся к чудищу, которое лишь один единственный шаг сделало в его сторону, взгляда плотоядного не сводя. Изучало? Готовилось напасть? Что? Цинсюань не понимал. И вряд ли поймет. Да и смысл! Одно ясно, он — нежилец.
В бессильной злобе он сжал сырую землю в пальцах, и всё, что было вокруг, всё, чем он мог защитить себя, — это, чёрт возьми, небольшого размера камень. Почти насмешка над ним и его положением. В который раз…
Существо уверенно, тьмой объятое, как самыми любящими ладонями матери, приближалось к нему. Шаги были беззвучны — босая стопа утопала в подстилке податливого мха. Двигался хозяин здешних мест плавно, неспешно. Зная, что никто его трапезу не прервет. Даже сама жертва, остолбеневшая от ужаса, не посмеет убежать. Так и Цинсюань — просто не мог. Тело налилось свинцовой тяжестью, ноги словно отказали, в уши било собственное сердце набатом тревожным, и казалось, что ещё немного и он точно оглохнет. Нервы сдавали. К горлу подступала неизбежная истерика. И это он ещё хорошо держался! Столько за один вечер пережить, и ведь лишь на днях его брата прилюдно отвели на эшафот.
При жизни Ши Уду сделал всё, чтобы младшего не коснулась инквизиция, — полностью взял вину на себя; и ох, если бы Цинсюань хоть что-то из этой формулировки понимал, — но что-то пошло не так.
И даже тут Цинсюань не мог сказать, что именно! Брат никогда не посвящал его в это. Только наказывал подальше от болот держаться, и всё тут. Всё остальное для Цинсюаня было загадкой, как и то, почему ему в спину иногда бросали пропитанное презрением и яростью проклятый, когда как никаким проклятым он не был. Точно-точно не был.
…Наверное?
Все эти мысли наслаивались на действительность, бросая его в отчаяние. Он зажмурился, подобно ребенку, желавшему спрятаться от кошмара, втискивался в дерево позади себя. Крупные слезы градом покатились по перемазанному грязью лицу, и помимо ужаса, впившегося в тело крупными иглами, он чувствовал пристальный взгляд. Если бы у Цинсюаня стоял выбор, он предпочел бы выколоть себе глаза, нежели встречаться взглядом с… с Этим. Младший Ши плохо помнил все сказания и легенды, но всё, связанное с хозяином болот, отчего-то отпечаталось в его разуме чётко-чётко. Ни за что и ни при каких обстоятельствах нельзя смотреть ему в лицо. Цинсюань очень надеялся, что та секундная оплошность, когда он, всё же, взгляд поднял, не будет стоить ему жизни.
— Нет, нет, пожалуйста… — Было наивно предполагать, что Он не окажется глух до его всхлипывающих, завывающих мольб, но рыдания вырвались сами по себе; более Ши Цинсюань сдерживаться не мог. — Я не сделал ничего плохого! Ничего!
В последний раз он так рыдал только в детстве и сейчас отдал бы всё, чтобы снова стать ребенком и спрятаться старшему брату за спину. А он ведь терпеть не мог, когда Ши Уду необоснованно — как казалось — с ума сходил, опекая его от всего что можно и нельзя; так, что в доме порой становилось неестественно тесно. Но сейчас он и жаловаться на это, честно, не посмел бы…
Мысль обрывается прозвучавшим сверху надменно:
— Я знаю.
Что?
Цинсюань никак не ожидал в ответ на свои слова — скорее отчаянные стенания — услышать хоть что-то, да и образ «собеседника» ну совсем не создавал впечатление существа, как минимум, к разговору расположенного, как максимум подобным голосом обладающего. Почти благородным; чётким и глубоким. В чём-то чарующем, да настолько, что пораженный этой разницей и ещё недавно думающий, что ни при каких обстоятельствах он более не должен даже краем глаз на него смотреть, Ши Цинсюань взгляд свой поднимает на владыку здешних мест. Да и с такой лишённой всяких сомнений уверенностью, будто там, на его месте мог стоять кто-то ещё. Что, конечно же, неправда. Однако на этот раз Цинсюань не испытал беспомощного страха: выглянувшая из-за облаков луна выхватила лицо существа из темноты, развеивая наваждение, вызванное естественным ужасом перед неизвестным и, по своему определению, должным оставаться нереальным, как и любая другая легенда, сказка.
Сказка о семье Ши, к примеру, была недоброй; явно недетской. Отойти от потрясения не получалось, и опешивший Цинсюань повторил свой немой вопрос, глупо захлопав слипшимися от слез ресницами.
— Постой… — он судорожно вдохнул, отчего вырвалось почти по-детски звучащее шмыганье, — что?
Смотреть на того, чье лицо несколько мгновений назад считал смертельным проклятьем, оказалось не так уж и страшно. Особенно в том случае, если чужой лик ласковой полутенью выглядывал из мрака, отражая серебряный свет наконец выглянувшей луны. Словно та была в силах развеять кошмар, который он из себя представлял парой секунд назад, и показать, каким он являлся на самом деле; всё же, внешность обманчива. Утонченность этого молодого человека, которым хозяин этих мест предстал перед ним сейчас (Ши Цинсюань отказывался верить в то, что это его собственным сознанием извратился изначальный чужой образ, от которого он чуть с ума не сошел) была холодной. Почти неживой. Это отторгало. Впечатление вызывало странное: под кожей зудело в недобром предзнаменовании, к которому Цинсюань внезапно, после пережитого-то, оказался слеп. То, что раньше ему казалось звериным и голодным оскалом в темноте ночи, на деле являлось спокойным — пусть и с немного пытливым, пристальным взглядом — выражением лица. Сочувствия в этих глазах не дождешься, он понимал, но даже простому спокойствию Цинсюань был несказанно рад. Это заземляло, успокаивало. Заражало чужеродной смиренностью, вязкой и тягучей.
Голос раздался снова, когда тяжелые, ниспадающие на плечи темные волосы колыхнулись на ветру. Он повторил, нисколько не меняясь в эмоциях:
— Я знаю, — и в этих золотых глазах появилось что-то, что Ши Цинсюань не мог распознать. Неужели жалость, смешанная со снисходительным злорадством? Противоречие, ровно как и в тоне произнесенных слов, не то убаюкивающих, не то плюющихся ядом. — Я тоже, — добавляет нечисть в конце, заставляя Ши Цинсюаня потеряться в происходящем совершенно, не понимая теперь ровным счетом ничего.
И кажется, никто не спешил, да и не собирался ему объяснять хоть что-то. Спросить — не хватало духу, и он прикусил язык, пряча взгляд где-то в подоле чужих одежд.
В воздухе повисло ожидаемое молчание — Цинсюань не знал, что будет уместным сказать, а что нет. Вспомнить о манерах и поблагодарить? Пожалуй, стоило бы. Но только он приоткрыл рот в робкой попытке искренне отблагодарить спасителя, тот заговорил снова.
— К чему мне твоя благодарность? — Зашуршали тёмные одеяния, вышитые всюду неизвестными Ши Цинсюаню серебряными узорами, которых он раньше не замечал. Перед ним опустились, и когтистая, холодная рука схватила юношу за щеки, сжав их. — Придумай что-нибудь получше.
Он только пискнул, когда чёрные коготки слегка впились в кожу. Со стороны могло показаться, что это слишком резкая смена настроения, неестественная, но нет, на самом деле существо — всё ещё было неясно, как лучше его называть, пусть оно и не слышало его мыслей, но было неловко (скорее боязно) — оставалось всё таким же бесстрастным и отстранённым даже в этой угрозе, которую Ши Цинсюань практически не чувствовал, словно его инстинкт самосохранения, выдохшись, отказывался работать снова.
Появилась только неестественная сонливость.
— Получше?.. — Снова, на этот раз с неясной заторможенностью повторяет Ши Цинсюань, не обращая внимания на то, как коготок оставляет на его щеке царапину и пускает по изгибу подбородка крохотную кровавую бусину. — Что получше?
Легкая улыбка заиграла на бледном, отдающем мертвечиной — и как хорошо, что это не про запах, а про впечатление — лице. И признаться, от чужого внимания не уходит та самая капля крови, оставляющая после себя смазанный след. В глазах напротив замерцала жажда, и у Цинсюаня в мыслях сформировалось нечто яркое и четкое, что тут же рассыпалось на песчинки, потеряв изначальную суть. Зуд, что был в пальцах, поднялся по рукам гусиной кожей прямо на спину, вызывая табун мурашек по позвонкам. Ши Цинсюань все списал на пробирающий до костей ветер. Ему не хотелось верить в очередную опасность. Он устал, и отчего-то с каждой секундой становилось всё спокойнее в чужой компании… ох, он всё ещё не знал.
Ледяная рука погладила его по щеке. С ноткой бережности, с которой охотник проводит по шкурке попавшего в ловушку оленёнка.
— И не страшно тебе спрашивать это у меня?
— Не знаю, — честно отвечает Цинсюань, — но и бояться я уже не хочу. Вы… как мне вас называть?
Кажется, хозяин болот был несказанно удивлен этому вопросу, застыв в недоумении. Выпустив юношеское лицо из хватки и немного помедлив, он все-таки ответил:
— Черновод.
Так вот что всё это время Ши Цинсюань не мог вспомнить! Его мозг упрямо отказывался работать в эту сторону, отказывался вспоминать о том, что старший брат велел выбросить из головы, умолял, приказывал, подобно мантре. Забудь, забудь, забудь. Он и забыл, правда забыл, а сейчас на него посыпались одно воспоминание за другим, картинки сменялись ежесекундно, одна за другой, подобно листопаду в разгар осени. Как нельзя в полной мере уследить за падающими листьями с пожелтевших деревьев, так и здесь. Неспроста же эти болота зовутся землей Чёрной Воды; неспроста же… когда Ши Цинсюань был ещё ребенком, в деревне проводился ритуал. Ритуал, который люди, живущие в этих землях, проводят раз в двенадцать лет. Из деревенских детей, родившихся в определенное время — между зимним солнцестоянием и весенним равноденствием — случайным образом выбирался ребенок с трех до шести лет. Цинсюаню как раз вот-вот исполнилось шесть, стояли январские морозы; он помнил, что совсем не понимал, почему его старший брат не рад, вот совсем не рад его дню рождения. Младшего Ши это тогда так расстроило, что он чуть не расплакался, и Ши Уду пришлось его утешать. После же… для него все было тёмным, непроглядным лесом. Картинки шли не по порядку, рассыпались в труху за давностью лет; он помнил белые одежды, тягучие, поющие голоса, красивые венки из неизвестно откуда взявшихся цветов, — зима же, — что так нежно опускали им на голову материнские руки. Помнил беспокойный взгляд брата, его слова, вопрос, предназначенный кому-то: не могу ли я его заменить? И жестокий отказ. Тогда он ничего не знал. Не знал, зачем это делается, почему мама плачет, и почему у всех вокруг такие скорбные выражения лиц.
В тот день произошло что-то нехорошее. Сейчас, оглядываясь назад, он понимал что должен был стать подношением Чёрным водам, но его семья не смогла смириться с этим. Было много ссор, Цинсюань помнил крики, которые старался не слушать, затыкая руками уши и прячась за дверью. Не могла же его семья причинить вред другим, ни в чем не виноватым людям? Правда, Цинсюань тоже был ни в чем не виноват, но тогда-то он вообще всей сути не понимал, не понимал, почему родители шепчутся, почему ему не разрешали выходить из дому последующие несколько недель. На языке вертелись слова, ни во что конкретное не переходящие: клевета и обман. Вот, за что его брат поплатился жизнью, вот, за что он столько, сколько себя помнил, ловил недобрые взгляды. В ночь весеннего равноденствия в качестве подношения в лесную чащу, плотоядную и беспощадную, отвели другого ребенка. Одного с Ши Цинсюанем дня рождения, возраста, имени, что к концу переплетается крепким узлом с его собственным. С той церемонии в белых одеждах и венках он помнил одного мальчишку с темными, неубранными, но аккуратными волосами. Им так и не довелось поговорить, но его имя он выловил и из воспоминаний, и тогда из вороха звуков и голосов.
Хэ Сюань.
— В отличие от людей, вы не сделали мне никакого зла, — Ши Цинсюань не знал, откуда у него силы улыбаться так искренне после всего, что произошло, и учитывая, кто перед ним. А может быть, то улыбался шестилетний он, желающий подружиться с мальчишкой, которого больше никогда не увидит, — так зачем мне бояться вас, Хэ Сюань?
То, как стремительно меняется выражение его лица, было бесценно. И одновременно с этим — до одури страшно, жутко. Несмотря на то, что только что сказал, Ши Цинсюань боялся реакции, что может последовать за подобным обращением. О, ему могут за это пронзить острыми когтями шею и даже частично будут правы в этом, Цинсюань даже поймет. Однако, этого не происходит, и Хэ Сюань лишь в смирении прикрывает веки, склонив набок голову и подперев её рукою, бледной, когтистой, и к кончикам пальцев чернеющей. Он словно о чем-то думал, взвешивая за и против. А закончив, поднялся и посмотрел на юношу сверху вниз. Провел рукой по кудрявой макушке — Ши Цинсюань инстинктивно двинулся головой назад, ударившись о дерево и ойкнув, забавно жмурясь под тяжелый вздох сверху, а после ощутил странное облегчение, словно туман, до этого занявший его разум, вмиг рассеялся.
От фамилии Ши не осталось практически ничего. Родители рано умерли, так и не осуществив мечту — не сумев уехать с этих земель и увезти своих детей, — а Ши Уду, несмотря на всё то уважение, что старался заработать всю жизнь, стал разменной монетой на совесть у всей семьи; двенадцать лет прошло, за содеянное отвечать было некому, пусть и был он тогда сам всего-то юнцом. А Цинсюань — всё также, как и тогда — оставался подношением. На этот раз удачно преподнесенным.
Ши Цинсюань принял протянутую руку Черновода добровольно, с мягкой улыбкой на устах.
«Кровь стекает по ладоням.
Где ты, милый? Хочешь пить?»
